«Мудрецы» или трусы?
                                               …Нравственная деградация десятков миллионов
                                               людей, повсеместное господство посредственности,
                                               разрыв слова и дела и поощрение всеобщей лжи – 
                                               все это искалечило сознание целого поколения.
                                                                      Р. Медведев, «Брежнев»

Нырнув в метро на конечной станции и успев занять в вагоне удобное для чтения сидячее место, Юрий Николаевич извлек из сумки свежую газету и очки «для близи», которыми заменил «уличные». Текст в газете обрел необходимую четкость, и стало видно, что на первой странице того, что он рассчитывал найти, не было. Интересовавшую его информацию он нашел аж на третьей странице и с горечью подумал, что сообщения такого рода, увы, перестали быть новостями первостепенной важности, стали почти обыденными и повседневными. Между тем речь в них шла о явлении чрезвычайном, касавшемся права и возможности тысяч честных трудяг поддерживать свое и своих близких физическое существование. Получить уже давно заработанные и даже успевшие частично обесцениться из-за непрерывного роста цен деньги или же, выражаясь образно, протянуть ноги из-за ежедневного недоедания и болезней, перешедших при отсутствии денег на лекарства в разряд неизлечимых, - вот до какой жизненной дилеммы опустились на исходе столетия работники многих сфер российской государственной службы, в том числе науки. Это было глубоко несправедливо чисто по-человечески и антиконституционно юридически.

В такой ситуации вроде бы полагалось жаловаться. Но на кого жаловаться? На свою же, народную, самими избранную государственную власть? И кому жаловаться? Да ей же, кому ж еще! Получалось как-то нелогично. Тем не менее, попытки делались и принимались временные меры, несколько снижавшие остроту проблемы, но не снимавшие ее целиком с повестки дня. Более того, делались все новые и новые ошибки в управлении страной и ее экономикой (а попробуй не ошибаться, когда впервые в истории человечества реформируешь обанкротившееся социалистическое государство в капиталистическое), кризис углублялся, и невыплата зарплаты тем, кто не ушел под спасительное частнособственническое крылышко, а остался на государственном попечении, становилась все более хронической. Вскоре дошло до того, что доведенные до отчаяния люди стали решаться на коллективные выражения протеста: демонстрации, митинги, забастовки и объявленные голодовки (при отсутствии денег необъявленные стали во многих семьях почти системой).

Вот и вчера в вечернем выпуске новостей телевидение сообщило об акции протеста, предпринятой учеными где-то в Подмосковье. Целиком услышать это сообщение Юрию Николаевичу помешал телефонный звонок, и он надеялся узнать подробности из сегодняшней газеты. И она, как видим, не подвела. На упомянутой странице была помещена фотография большой колонны людей, облаченных в белые халаты и шествующих по шоссе, держа над головами транспаранты, на ближних из которых без труда читалось: «Достойную оплату труда работникам науки!», «Верните право на нормальную жизнь!». Текст под снимком гласил: «Около тысячи ученых из научных центров подмосковных городов перекрыли вчера шоссе и двинулись пешим походом на Москву. Шествие продлится три дня и завершится митингом у здания Дома правительства. Причиной акции протеста стало невыполнение программы финансирования науки и многомесячная невыплата заработной платы».

Поднявшись на эскалаторе с платформы «Маяковская», Юрий Николаевич вышел на Невский и поразился его необычной для этого часа пустынностью. Пропустив последние две машины, свернувшие с улицы Марата налево, в сторону Фонтанки, милиция окончательно перекрыла движение транспорта, принудив убраться обратно во двор высунувшийся было из ближней подворотни черный «Мерседес». Взглянув направо, в сторону площади Восстания, Юрий Николаевич увидел темную массу людей с красными флагами и транспарантами в руках. Когда стрелки часов на здании Московского вокзала показали 11, машина ГАИ, стоявшая на оси проспекта, медленно тронулась в сторону маячившего вдали Адмиралтейства, задавая темп санкционированной правительством города прокоммунистической демонстрации. Колонну возглавляли, окружив знаменосца со стягом областного парткома в руках, несколько мужчин в зеленой армейской камуфляжной форме, но без знаков воинских различий. Далее шла группа детей в красных пионерских галстуках, оглашавшая проспект не очень слаженной, но громкой барабанной дробью, а за ними проезжую часть проспекта перекрыла головная шеренга демонстрантов, державшая в руках длинный кусок ткани с надписью «Трудовой Ленинград».

Заняв удобное место, Юрий Николаевич стал не без любопытства читать тексты проплывавших мимо него плакатов и транспарантов. Не для того, конечно, чтобы узнать, какая идеология вывела этих людей на главный проспект города. О ней красноречиво свидетельствовало преобладавшее в колонне краснофлажье и портреты одиозных советских вождей. Нет, было интересно узнать, что предлагают эти протестанты, как представляют себе выход из создавшегося положения.

Увы, ничего более конструктивного, чем «скорее послать президента на… пенсию», Юрий Николаевич на плакатах не прочел. В качестве причины всех бед указывались то перестройка, то капитализм, а то и сионизм, а в качестве виновных, кроме «иудейского царя Ельцина», - телекомпании ОРТ и НТВ – эти «агенты ЦРУ и Моссада», а также прочие «кремлевские фашисты», они же «кремлевские трупоеды», «господа» и «негодяи-оборотни». Единственный на всю колонну неругательный плакат, гласивший «За работу надо платить», мог бы объединить в ее рядах представителей всех двухсот с гаком российских партий, от крайне левых «лимоновцев» и ниноандреевских «большевиков» до правых «кадетов» и «монархистов», но в арсенале последних не было акций, связанных с выносом на улицу революционных знамен.

Вдруг с Юрием Николаевичем поравнялся невзрачный мужичонка со странным многословно-косноязычным текстом на куске картона:

«Вечная память всем героям, исполняющим волю Бога и Космоса. С 1917 Бог и Космос вели нас в новую эпоху – эпоху Бога и коммунизма. Черенок Шура Александрович на земле единственный человек делающий работу с 1995 посланца Космоса, Мессии и Иисуса Христа. Письма в Кремле Минске Думе Бибиси».

Мужичонка ступал твердо и на вид казался вменяемым, поэтому Юрий Николаевич, пройдя несколько метров рядом с ним, рискнул спросить, кто этот таинственный Черенок.

- Я, - скромно ответил «посланец космоса» и шмыгнул носом.

От этого балаганного шествия повеяло вдруг такой непроходимой скукой, что Юрий Николаевич, вспомнив, зачем ехал на улицу Марата, хотел было отправиться в расположенный неподалеку магазин электроники, как вдруг его окликнул знакомый женский голос с характерным грассированием:

- Егшов! Вы ли это? Погодите, голубчик.

Обернувшись на голос, Юрий Николаевич увидел среди демонстрантов Клару Борисовну Штерн, с которой трудился несколько лет назад в одной из лабораторий научно-исследовательского института. Сейчас она в паре с другой, незнакомой ему женщиной несла транспарант с надписью:

«Б.Н. в огороды с лопатой,
а нам – работу и зарплату».

- Юрий Николаевич! – взволнованно обратилась Штерн к приблизившемуся Ершову. – Здравствуйте. Сколько лет, сколько зим! Рада Вас видеть. Как Вы теперь поживаете? Ну надо же, как кстати мы встретились. Помните, как тогда, работая у нас, Вы добивались положенной по закону доплаты за какую-то выполненную работу? И Вам, хоть с большим трудом, но удалось, кажется, добиться своего. Мы об этом теперь часто вспоминаем, потому что сами стали жертвой беззакония. Пришла и наша очередь требовать заработанное. Только нам приходится еще хуже. Какие уж там доплаты - мы по целому кварталу без самой обыкновенной зарплаты сидим, и нам никакие прокуроры не в состоянии помочь. Говорят: «Сами мучаемся без денег». Вот и приходится, как видите, выходить на улицу в компании с коммунистами и антисемитами. А что поделаешь, если Ваши любезные демократы вместо обещанной заботы о народе набивают себе карманы и возводят особняки.

- Клара Борисовна, - с трудом прервал Юрий Николаевич возбужденную собеседницу. – Добрый день! Впрочем, Вы правы, не такой уж он добрый. Мне тоже интересно с Вами повидаться после стольких лет. Как не помнить то время? А Вы, я смотрю, здорово с тех пор изменились.

- Увы, годы не красят, - смутилась Штерн.

- Да нет, я имею в виду не внешность, а образ мыслей. Кажется, раньше Вы придерживались иной точки зрения на способы отстаивания правды и справедливости.

- Разве? Что Вы имеете в виду? Не помню.

Ответить Кларе Юрий Николаевич не успел, так как ее напарница, не желавшая отставать от своих, решительно потянула транспарант, а вместе с ним и обладательницу слабой памяти за собой, и та послушно подчинилась…

Так внезапно закончилась столь неожиданно начавшаяся встреча двух бывших сослуживцев. Трудно сказать, как отреагировала на нее Клара Борисовна, но для Юрия Николаевича это рандеву не прошло бесследно. Память стала услужливо возвращать из забытья одну за другой картины его работы в НИИ в пору горбачевской перестройки. Попробуем-ка, уважаемый читатель, представить, как могли бы выглядеть эти воспоминания, если бы наш герой заразился вдруг недугом графомании, возомнил себя писателем и взялся излагать события тех лет на бумаге. Не будем заострять внимание на простительных для непрофессионала несовершенствах стиля, не в них суть. Главное – в существе проблемы. Итак…

1

Не знаю, какие желания возникают у разных людей после защиты кандидатской диссертации. Наверное, тоже разные. А у меня лично появилось вполне законное желание (желание-то было и раньше, а вот законное – лишь теперь) повыситься в окладе. Законное не в том смысле, что есть такой закон, а просто у нас в лаборатории (да только ли у нас?) в ту пору считалось, что защита диссертации есть необходимый и обычно достаточный шаг к повышению если не в должности, то хотя бы в окладе. Тому было немало свидетельств.

- Хочешь повышения – защищайся, - наставлял меня прежний начлаб, - иначе тебе трудно будет помочь. У кандидатов дорога вверх гораздо положе, чем у неостепененных. Так что мой тебе совет – не тяни с диссертацией.

Я и не тянул. Вышло так, что я делал кандидатскую уже второй раз в жизни. В первый не получилось - не хватило трех лет аспирантуры, потраченных на создание непростой экспериментальной установки, явившееся, вопреки ожиданиям, весьма проблематичным в условиях учебного института. Суровый министерский приказ не позволил остаться после аспирантского срока на работе в том же вузе, и пришлось ехать трудиться в другой город. Минул ряд лет, в течение которых я был оторван от научной работы, и здесь, в стенах ленинградского НИИ, пришлось какое-то время просто восстанавливать растерянную квалификацию, учится заново. Так и получилось, что защитился я лишь в 1985 году от рождества Хр-ва и на 50-м – от своего собственного.

По опыту коллег, защитившихся ранее, я знал, что скоро меня призовут пред светлые очи начальства и спросят, кем я предпочитаю в дальнейшем называться, если станет возможным изменить мою должность – ведущим инженером или младшим научным сотрудником. Других должностей старшим инженерам с кандидатским дипломом не предлагали, выбирать можно было только из этих двух. Но было бы ошибкой думать, что речь шла о выборе должности в полном смысле этого слова, т.е. не только названия, но и стоящего за ним объема работы, круга обязанностей. Нет, содержание работы, поручаемой сотрудникам нашей лаборатории, зависело главным образом от наличия или отсутствия у них высшего образования. После получения такового (даже не по нашей специальности) сотрудник (например, копировщица) переводился на должность инженера, а последний после непродолжительной стажировки на экспериментальных стендах мог уже быть исполнителем какого-нибудь исследования. Такими же исполнителями научно-исследовательских работ или, коротко, НИРов были старшие и ведущие инженеры, младшие и старшие научные сотрудники. В подавляющем большинстве НИРы были стандартными как по методике, так и по используемым экспериментальным средствам и соизмеримы по трудоемкости. Поэтому при решении вопроса, кому поручить исполнение очередного заказа, часто не требовалось особенно ломать голову, – поручали тому, кто в данный момент свободнее и, тем паче, безотказнее. Таким образом, характер труда от должности практически не зависел, чего нельзя было сказать об оплате. «Вилки» окладов при повышении в должности росли.

У младшего научного сотрудника (эмэнеса) нижняя граница «вилки» была 175 рэ, именно столько мне предстояло получать, выбери я эту должность. В этом случае мой оклад вырос бы аж на пятерку. Но, покинув инженерный корпус, я утратил бы право на получение в конце года доплаты «за выслугу лет», так как научным сотрудникам она почему-то не полагалась. Поэтому в целом, по итогам года я не только не выигрывал, но даже терял в зарплате. Это был несомненный минус. Плюсом было то, что у меня начал бы накапливаться так называемый научный стаж, за который полагалась доплата, но, опять минус, не раньше, чем через пять лет после утверждения в должности. Если же стать хоть и ведущим, но инженером, то научный стаж, увы, не шел, зато оклад оказывался на добрую десятку выше, чем у эмэнеса, и выслуга сохранялась.

Молодые остепенившиеся коллеги обычно соглашались на эмэнеса и предпочитали копить стаж, т.е. сначала идти на жертву, чтобы взять свое потом. Новоиспеченные же кандидаты более зрелых лет, подобные мне, обремененные, как правило, либо семьей, либо алиментами, либо и тем, и другим, и получающие за выслугу лет уже по полному окладу, не могли позволить себе даже кратковременное ухудшение материального положения, тем более многолетнее. Почему, размышляли «зрелые», мы должны получать меньше после того, как путем защиты доказали, что наша квалификация возросла? Нелепость! Кроме того, в нашем возрасте уже не солидно именоваться «младшими» (вспоминалась обида великого поэта на производство в «камер-юнкеры»), а «ведущий» звучит вполне достойно. Пусть молодые жертвуют немедленными благами во имя отдаленных, а мы, как говорится, пойдем другим путем. Рассудив подобным образом, я выбрал должность ведущего инженера и приготовился сообщить об этом, когда меня спросят.

2

Ждать пришлось недели две после защиты и ее традиционного «обмыва» в стенах лаборатории. Тогда, во время легкого застолья, а ля фуршет, быстро захмелевшие любители тостов (закусывали в основном рыночной клубникой) не скупились на похвалы в адрес виновника торжества, восторгались «редкой по нынешним временам дотошностью в исследованиях, благодаря которой полученные результаты отличаются высокой достоверностью, а выводы – обоснованностью», говорили, что таких работников надо ценить. В том же духе высказался и новый начлаб Ромин.

Но теперь в своем кабинете, узнав о моем выборе, он сухо произнес:

- Должен предупредить Вас, Юрий Николаевич, что денег на повышение окладов в лаборатории нет. Выделяются они крайне редко и в скудных размерах, поэтому после перевода в ведущие инженеры Ваш оклад будет на уровне нижней границы должностной вилки, т.е. 180 рублей. Настройтесь на то, что таким он останется, по-видимому, довольно долго.

Я надеялся для начала хотя бы на 190 с последующим повышением года через два и переводом в старшие научные сотрудники лет через пять, поэтому вышел от Ромина разочарованным и даже несколько обиженным, потому что знал, как быстро совсем недавно нашлись деньги на повышение аж до 200 рублей оклада Дерягина. Тот всего лишь года три назад с трудом вымучил заочный институт, а до того работал в нашей лаборатории простым рабочим-электриком. Он и по сей день продолжал выполнять только обязанности электрика, но, получив «корочки» инженера, пригрозил уволиться, если ему не дадут сразу должность ведущего инженера и оклад не ниже 180 рублей. И ему немедленно все это дали, а теперь вот подняли оклад еще на 20 рублей.

Аналогичная история произошла ранее со старшим инженером Фроловым из приборного сектора. Никто не знал, чем ему поручено заниматься, но было совершенно очевидно, что его вклад в работу лаборатории близок к нулю. Тем не менее, его сделали ведущим инженером с окладом 210 рублей и регулярно выплачивали ему повышенные квартальные премии. Ну как тут было не обидеться? О том, как и почему производятся у нас повышения, я услыхал однажды от Самойлова:

- Для этого вовсе не требуется иметь успехи в работе, проявлять творчество, пытливость и трудолюбие, но надо обязательно нравиться кому-нибудь из начальства, а еще лучше быть в дружбе с ним или, как принято говорить, быть для начальства своим человеком. Если же ты ничего не делаешь именно в этом направлении, то не надейся, что на тебя обратят внимание и учтут при дележе пирога. Тем более, что такие дележи проходят у нас в очень узком кругу, за плотно закрытой дверью, негласно.

С Дерягиным и Фроловым так именно и выходило, это были люди начальства. Первый уже несколько лет безропотно служил профоргом лаборатории, никогда и ни в чем не противореча Ромину, беспрекословно соглашаясь с любыми его распоряжениями. А Фролов был в фаворе у роминского зама Алексеева, даже сидел в одном кабинете с ним и служил только ему лично – занимался бумажным оформлением его, Алексеева, технических идей.

Между прочим, про самого Самойлова было известно, что он сделал карьеру благодаря тому, что был человеком бывшего директора института, переведенного потом на весьма солидный пост в Совмин. Новый директор Молчанов счел, было, нецелесообразным существование лаборатории, возглавляемой Самойловым, из-за ее низкой эффективности, но тот воспользовался высоким заступничеством. Потребовалось несколько лет и общесоюзные мероприятия по реорганизации науки, чтобы наконец свалить его. Лишившись руководящего кресла, Самойлов стал разыгрывать из себя пострадавшего за правду-матку и критиковать те самые волюнтаристские методы руководства, плоды которых еще недавно пожинал сам. Похоже, что этим и объяснялись его нынешние откровения со мной.

Что я мог ему ответить? Не такой у меня характер, чтобы воспользоваться его наставлением. Ведь для этого требуется способность при необходимости пойти против своей совести, не возражать против несправедливости, закрывать глаза на то, что противно и возмущает, молчать, когда «надо». Я же этой способностью не обладаю. И не потому, что не могу ей обучиться, а потому, что не хочу. Мне не раз говорили, что я не умею жить, проявляю нетерпимость, ерепенюсь, не дипломат. Иногда я пробовал быть терпимее. Терпел, терпел, но в конце концов не выдерживал и взрывался. И взрыв этот бывал тем разрушительнее (в основном по отношению ко мне же), чем дольше я терпел.

Так случилось и на этот раз. Несмотря на обещание, Ромин не торопился с переводом меня на новую должность. Прошел месяц, другой, минули квартал, полугодие, и я решил в нарушение этикета напомнить о себе. Шеф нахмурился и, не предложив мне сесть, отрезал, что надо ждать конца календарного года, раньше денег не будет. Но и в конце года результат был тот же. Не в том смысле, что денег в лабораторию опять не спустили, а в том, что из выделенной суммы на мою долю опять ничего не досталось. Зато повысили оклад еще одному специалисту без степени – Валере Двинскому. Узнав об этом от самого несказанно обрадованного Валеры, я не стал поднимать шума, так как считал, что и он тоже засиделся на цифре 170 в платежной ведомости. Но из этого вовсе не следовало, что надо без конца откладывать прибавку мне. Я ведь ее тоже горбом заработал. Прошло еще полгода. Я снова наведался к Ромину, и на этот раз разговор вышел нервный.

- Я не могу после защиты неопределенно долго довольствоваться 170 рублями, - начал я. – Что же это получается? В расчете на обещанную Вами прибавку я отказался от накопления научного стажа, а теперь выходит, что и прибавки нет, и стаж не идет. Неужто мне надо искать другую работу?

Последний вопрос, воспринятый Роминым как намек на мое возможное увольнение по собственному желанию, взбесил начальника, решившего, что я его шантажирую.

- Не в традициях нашей лаборатории, - процедил он сквозь зубы, - оказывать подобный давеж на руководство. (Как будто не он уступил тогда «давежу» Дерягина). Ваше дело работать, а решать, кого, когда и на какую сумму повысить, буду я.

Потом он стал внушать мне, что научная работа – это особый род деятельности, не терпящий меркантильности, и недостойно ведет себя тот, кто идет в науку ради заработка.

- Настоящий ученый должен быть доволен уже тем, что труд доставляет ему высшее духовное наслаждение. Он должен любить считать интегралы, а не рубли в своем кармане, - эффектно закончил начлаб.

- Да, мне приходится считать каждый рубль в своем кармане, - ответил я, - но я делаю это не потому, что предпочитаю деньги интегралам, а потому, что едва дотягиваю до следующей получки.

Хотел съязвить, что если следовать его логике, то сам он, загребающий по 500 рэ в месяц (это без доплат и многочисленных премий), - ненастоящий ученый, но промолчал. Тогда я был еще в состоянии сдерживаться. Сказал только, что буду вынужден обратиться выше. С тем и ушел.

3

Вышестоящих по отношению к Ромину инстанций было две: начальник отделения и директор. Если бы я раньше обращался к ним с какими-нибудь просьбами, то сейчас твердо знал, насколько бесполезное это занятие, но такого опыта у меня не было, и я подумал: «А почему бы не попробовать?». Начал, естественно, с начальника отделения, в которое входила наша лаборатория. Выслушав меня, Румянцев развел руками, изображая беспомощность, и разъяснил, что он, де, человек маленький, его дело – только делить деньги, спускаемые сверху, между лабораториями, а дальше все решают сами лаборатории. На мой вопрос, стоит ли мне идти на прием к директору, Андрей Александрович ответил:

- Ну что же, если Молчанов выделит деньги персонально для Вас, я возражать не буду. Но, насколько я его знаю, вряд ли он это сделает.

Снова решив, что попытка - не пытка, я зашел на следующий день в административный корпус и записался на прием к Динозавру, как прозвали нашего директора за крутой нрав. Секретарша подробно расспросила, по какому вопросу я желаю говорить с руководителем института, и пообещала о дне приема сообщить позже. Но хотя на входной двери в молчановские апартаменты было написано, что он принимает по личным вопросам еженедельно, ни в первую, ни в последующие две недели звонка от секретарши не последовало. Наконец, рискуя вызвать неудовольствие своей досадной нетерпеливостью, я набрал номер приемной и поинтересовался причиной затянувшегося молчания.

- Товарищ, раз я сказала Вам, что позвоню, значит позвоню, - раздалось в трубке. – Из-за большой занятости директора приемы по личным вопросам временно прекращены. Ждите!

Молчанов принял меня, неделю спустя. У него я был впервые. Несколько лет назад, будучи еще аспирантом, я имел короткий научный контакт с его предшественником и побывал в этом кабинете. Как и положено, он был весьма просторным, рассчитанным на совещания с большим числом участников, но по отделке не отличался от других помещений корпуса. От небольшого приемного помещения, где сидела секретарша, его отделяли массивные двойные, обитые кожей, дубовые двери, основное назначение которых (кроме внушения легкого трепета у посетителей) было не допускать малейшее проникновение наружу того, что произносилось внутри этого сердца нашего оборонно-режимного учреждения. После перехода предшественника на высокий московский пост Молчанов, устыдившись скромности своего нового кабинета, распорядился о его реконструкции и обновлении. Новую отделку я видел впервые и поначалу был слегка ошеломлен переменой интерьера, настолько она была разительной: простую светлую окраску стен сменило богатое покрытие из темного дубового шпона.

Директор сидел за большим столом из дерева той же породы, и его седая шевелюра эффектно выделялась на фоне стен и мебели. Так близко я видел его впервые, а издали – только в президиумах общеинститутских собраний. В подразделениях он почти не бывал, встретить его там можно было лишь в особых ситуациях. К таковым относились, например, «показухи», устраиваемые при посещениях института высокопоставленными гостями, от которых зависело финансирование наших работ. Механизм их оболванивания, т.е. приведения в восторг по поводу того, как велики наши исследовательские возможности и как здорово мы ими пользуемся, был отработан годами. Как только становилось известно (из обкома партии или министерства) о предстоящем визите, все лаборатории, включенные в «золотое кольцо» маршрута гостей, поднимались по тревоге, текущие научные эксперименты в них прерывались и заменялись заранее подготовленными и отрежиссированными зрелищами. Вот тогда и появлялся в лабораториях наш директор в роли гида важных визитеров. При обходе нашей лаборатории его сопровождали Румянцев и Ромин, а всем прочим полагалось в это время отсиживаться в камеральных помещениях и не высовывать носа. По обширной территории институтского городка Молчанов не ходил, а ездил на черной «Волге», питался в спецстоловой для руководства (так называемой «кают-компании»), так что встреча с ним рядового сотрудника лицом к лицу была почти невероятным событием. Был, правда, случай, но это уже из разряда экстраординарных, когда Динозавру пришлось спуститься к широким институтским массам и, около месяца ежеутренне общаясь с трудящимися, демонстрировать им не только свою внешность, но и весьма волевой характер. Это произошло тогда, когда ему пригрозили из Москвы крупными неприятностями, если не будет обеспечена сдача в срок новой большой лаборатории. Собственно говоря, плановый срок окончания строительства, которое длилось уже около двух десятков лет (задумывалось и начиналось при прежних директорах), давно истек и с милостивого разрешения министерства многократно переносился, но вот то же министерство под нажимом финансовых органов неожиданно приказало сдать объект в эксплуатацию через месяц, т.е. практически немедленно. Всерьез об этом говорить было нельзя, так как в здании еще даже стационарных междуэтажных лестничных маршей не было. Поэтому не без договоренности с тем же министерством директор приказал привести в сдаточный вид помещение центрального пульта, расположенное на верхнем этаже, расставив там кое-какое оборудование и аппаратуру, и смонтировать пассажирский лифт для доставки только на этот этаж министерской комиссии. На штурм объекта каждое утро пригоняли рабочих, инженеров и научных сотрудников со всего института, вооружали их лопатами и метлами, тряпками и ведрами. Молчанов лично прикатывал каждое утро на церемонию развода тружеников по местам приложения рук и, не стесняясь женщин, в непарламентских выражениях разносил тех, кто не обеспечивал надлежащий фронт работ. В назначенный срок лаборатория была сдана комиссии с оценкой «хорошо», институт получил большую премию, львиная доля которой, естественно, досталась тем, кто ее распределял, т.е. руководству. После этого дальнейшие строительные работы были вообще свернуты, так как выяснилось, что объект давно морально устарел.

Но это - к слову. А сейчас я сидел в преобразившемся директорском кабинете и сосредоточенно наблюдал за тем, как его хозяин изучает мое заявление. Впрочем, долго ждать не пришлось. Похоже, что решение по таким делам не требовало продолжительных директорских раздумий; это был один из тех случаев, когда он поступал стандартно. Оторвав взгляд от бумаги, Молчанов выразил согласие с проведенной мной мыслью, что оставаться после защиты диссертации столь длительное время безо всякого повышения зарплаты ненормально, но заметил, что у него при всем желании нет возможности помогать кому-либо персонально, так как решения по таким вопросам подготавливают начальники отделений, между которыми он лишь распределяет суммы, спускаемые из министерства.

- Лично у меня, - осклабился Динозавр, - есть только моя зарплата, но я, как Вы, надеюсь, понимаете, не могу использовать ее для повышения Вашего оклада. Так что отсылаю Вас к начальнику Вашего отделения, пусть он решает.

Начертав на заявлении пару строк, он протянул его мне. За дверью, вооружившись очками, я прочел резолюцию: «Тов. Румянцеву А.А. Просьбу т. Ершова Ю.Н. считаю обоснованной, но распределять суммы, выделяемые Вашему отделению на повышение окладов, является Вашей пререгативой. Молчанов». Несмотря на волнительность переживаемого момента, «пререгатива» не ускользнула от моего внимания, но так как я далеко не в первый раз сталкивался с высокорангированными лицами, находящимися не в ладах с родным языком (грамматическими ошибками пестрели многие документы с высокими визами и подписями), то мысль об этом заняла меня лишь на миг.

В коридоре меня окликнула и поинтересовалась содержанием резолюции секретарша. Меня приятно удивила прозвучавшая в ее голосе нота сочувствия:

- О-о, поздравляю! Лучшего, по-моему, и ожидать было нельзя. Считайте, что прибавка уже у Вас в кармане.

Ее бы устами да мед пить, ибо ни Румянцев, которому я передал бумагу, ни Ромин не разделили ее оптимизма и остались на прежней позиции. Более того, мой поход к директору они расценили, как попытку обжаловать их действия и ожесточились против меня. В марте, когда Румянцев выделил нашей лаборатории 15 рублей, Ромин довел с их помощью до 200 рублей оклад все того же Валеры Двинского, а мне опять не досталось ничего. Шеф буквально демонстрировал свой принцип преимущественного поощрения тех, кто «считает интегралы», ибо Валера заведовал у нас Вычислительной техникой.

4

Разумеется, недостаточность оклада для нормального существования не способствовала подъему моего духа, но угнетала не только и не столько она сама по себе. Ведь больше своих нынешних 170 рублей я не получал ни разу в жизни и поэтому не приобрел еще вредной привычки к полновесным заработкам. После окончания института я начинал с 98 рублей на заводе в северном Устьевске, потом была аспирантская стипендия в том же размере, 105-рублевое жалование вузовского преподавателя и, наконец, ступени оклада старшего инженера НИИ – 140, 150, 170. Я привык жить скромно, без излишеств. Не имея финансовоемких пристрастий к куреву и спиртному, я аккуратно отдавал всю зарплату и небольшие квартальные премии в семью, а потом получал от жены Тамары по рублю в день на столовку и транспорт. Из-за этого попал однажды в весьма неловкое положение. Засиделся на работе часа на полтора дольше положенного, а когда вышел за проходную и подошел к станции метро, обнаружил, что в кармане от обеда осталось лишь три копейки. Такое случалось и раньше, но не было проблемы занять мелочь у кого-нибудь из сослуживцев. А тут все коллеги и знакомые уже давно прошли, и попросить двушку было не у кого. Идти пешком на противоположную окраину города было немыслимо. После мучительных колебаний пришлось обратиться к чужим мужикам. Первый, хмуро взглянув на меня, сказал, что с такой будкой стыдно побираться. Я хотел обидеться, но вовремя осознал, что со стороны, видимо, мало отличаюсь от алкашей, выпрашивающих у прохожих монеты «на электричку». Сам, бывало, отказывал таким.

Обувь и одежда мне приобретались редко, да я и не претендовал на обновки, тем более модные. Тамара, естественно, старалась следить за своей внешностью и обновляла гардероб чаще, требовал расходов и подрастающий Илюшка, так что от наших двух зарплат после расходов на питание, коммунальные платежи и разные житейские мелочи, почти ничего не оставалось, и потребность в увеличении доходной части семейного бюджета ощущалась давно и остро. Тамара все чаще жаловалась на нехватку денег и требовала, чтобы я что-нибудь «предпринимал». Но моя предприимчивость не пошла дальше защиты диссертации.

Снова повторюсь, что меня угнетало не столько само отсутствие в семейном кармане денежных знаков, сколько чувство… стыда за себя. Мне было стыдно сознавать себя бедным. В мои годы полагалось уже иметь определенный достаток и авторитет, который тоже в немалой степени определялся достигнутым уровнем достатка. У меня же ни то, ни другое возрасту не соответствовало. Мои бывшие однокашники, которым больше повезло в жизни, давно ходили в начальниках, иные даже в больших, и с некоторых пор при встречах с ними я стал испытывать все возраставшую неловкость, возникавшую после традиционных вопросов: «Ну, как дела? Как успехи?» «Да у меня все по-старому», - только и оставалось отвечать мне, после чего я спешил перевести разговор на успехи собеседника. Это удавалось обычно без труда, так как преуспевающему человеку всегда так же хочется поведать о своих достижениях и победах, как неудачнику – промолчать о своих безуспешных мытарствах. Из-за таких переживаний у меня развилось что-то вроде комплекса неполноценности. Постепенно я стал избегать тесного общения с процветающими друзьями, перестал звонить им первым, навещал только после настойчивых приглашений, становившихся все более редкими, а к себе не зазывал, так как привычные в их кругу обильные застолья были нам с Тамарой не по карману. Мне казалось, что в глазах приятелей я выгляжу человеком второго сорта, вызываю у них смесь сожаления и досады. Я был противен сам себе.

Тамара либо не догадывалась, либо, что более вероятно, не хотела догадываться о моих душевных муках. Время показало, что в том, что она в свое время уступила моим настойчивым уговорам выйти за меня замуж, была немалая доля расчета. Однажды в минуту откровенности она проговорилась, что, почувствовав мой повышенный интерес к себе, тут же воспользовалась правом доступа к личным делам аспирантов (работала секретарем проректора по науке) и внимательно изучила мое «досье». К сожалению, скупые казенные бумаги ничего не сказали ей о том, в какой мере мне присуще «умение жить», т.е. способность делать карьеру и деньги. Все-таки она понадеялась, что став женой аспиранта, обеспечит себе в недалеком будущем безбедную судьбу доцентши или даже профессорши. В своей ошибке она убедилась уже в первый год супружеской жизни.

За время учебы в аспирантуре я увидел немало серьезных упущений в работе нашего вуза с аспирантами. Видели их и другие аспиранты, но помалкивали, а я, вооружившись фактами, выступил на институтском собрании, а потом еще и послал письмо в столичную газету. После проверки фактов собкором письмо опубликовали. Вот этого выноса сора из избы, да еще и на всесоюзное обозрение мне уж никак не могли простить, и на моей карьере в родном вузе был поставлен жирный крест. Хотя я был беспартийным, тотчас созвали расширенное заседание партбюро, давшее суровую отповедь моему поступку. К этой оценке присоединился и министерский чиновник по учебным заведениям, распорядившийся по истечении срока пребывания в аспирантуре услать меня на работу в Закавказский вечерний филиал. По этому поводу институтские острословы шутили, что «Ершова сослали за вольнодумство на Кавказ». Шутки шутками, но в итоге я оказался начисто оторванным от своей экспериментальной установки и лишен возможности завершить диссертационные исследования. Моя научная работа прервалась и возобновилась лишь после того, как я с большими трудностями и препятствиями, о которых можно рассказывать отдельно, осуществил мечту о поступлении на работу в ленинградский НИИ. Соскучившись по столь желанным исследованиям, подгоняемый большим интересом к тематике, которую мне поручили вести, а также, как сказано выше, нуждой, женой и ущемленным самолюбием, я корпел над диссертацией, полагая, что ее защита откроет передо мной перспективу служебного роста и возможность реализации научных задумок и жизненных планов.

И вот защита была уже давно позади, а мое материальное положение оставалось без изменений. Это было несправедливо и потому обидно. Обидно не только за себя, но, не побоюсь громких слов, за науку, за оценку проделанного ученым нелегкого труда. Ведь моя защита прошла без единого «черного шара», т.е. члены ученого совета не по принуждению, а по своей воле единогласно признали, что сделанный мной научный вклад, как говорится, имеет место и является достаточно существенным. Вслед за советом согласилась с этим и Высшая аттестационная комиссия страны. По логике вещей вклад в отечественную науку должен цениться и поощряться Отечеством. Но в каждом конкретном случае эту функцию Отечества исполняют не абстрактные, а вполне конкретные представители нашей административной машины, имеющие собственные воззрения на то, как эту функцию надлежит реализовывать. В моем случае администраторы не придали факту защиты диссертации никакого значения, поставив его с точки зрения заслуженного поощрения даже не в один ряд, а на более низкую ступень, чем, скажем, согласие сотрудника нести рутинную общественную нагрузку (тянуть лямку парторга, профорга и т.п.) или сговорчивость при направлении на работы в подшефный совхоз, на овощную базу или «на панель», как называли у нас работы по благоустройству территорий института и района. При прочих равных условиях наибольшие шансы имели те сотрудники, которые безропотно соглашались работать на совхозных полях не только во время однодневных выездов, но и длительное время, освобождая тем администрацию от хлопот по организации разовых коллективных поездок (зачет участия подразделений в таких мероприятиях велся в человеко-днях). Правда, я тоже не отлынивал от общественной работы, но моя активность проявлялась в основном в рамках научно-технического общества, а это в глазах администрации не имело уж совсем никакой цены.

Сильно не любило и поэтому не жаловало начальство тех, кто, ничем его не ублажая, напротив того позволял себе задираться и «выступать», т.е. высказывать мнение, не стыкующееся с его, начальства, мнением, а тем более противоречащее ему. Весьма доброжелательное отношение было к подчиненным, по собственной инициативе приглашавшим начальников в соавторы своих научных публикаций и изобретений, и значительно меньше ценились те, кто делал это лишь после прозрачного намека о необходимости быть благодарным тем, кто их «кормит». В этом смысле я был для начальства совсем бесполезным человеком, так как все свои статьи и технические идеи оформлял только от своего имени. В такой обстановке мне трудно было рассчитывать на влиятельное покровительство и вытекающий из него служебный рост. Но, будучи неисправимым идеалистом, я продолжал ждать, что мое усердие в научных исследованиях будет вознаграждено. Не хотелось мириться с тем, что это качество само по себе мало чего стоит даже в стенах научного учреждения.

5

В середине марта начальник нашего сектора Ванюшин ушел в отпуск, и так как Вера Полякова, обычно его замещавшая, была больна, передал дела мне. Это был первый случай, когда мне поручалось заместительство, и я, не привыкший к подобным акциям, не скрою, испытал чувство удовлетворения. Я расценил это как долгожданную оценку моих трудов и опыта, и это льстило моему обиженному самолюбию. Я понял, что обязан, как говорится, не ударить в грязь лицом, оправдать оказанное доверие. Работа в качестве заместителя начальника, даже и временная, могла повысить мой авторитет в глазах коллег. Кроме того, я знал, что по закону временное заместительство должно быть оплачено в размере разницы между Ванюшина и моим должностными окладами.

Прошел месяц. Вернувшись из отпуска, Ванюшин нашел дела сектора в полном порядке и принял их у меня без замечаний. Я стал со спокойной душой ждать положенной доплаты, но ни в апреле, ни в мае ее не последовало, и я ощутил некоторое смущение. Возникло ощущение, что машина институтской бюрократии дала сбой, и документ, оформляющий факт моей работы по заместительству, не дошел до бухгалтерии. И действительно, главбух, которому я позвонил, подтвердил, что приказ директора об оплате к нему не поступал. Я пошел к Алексееву (Ромин был в командировке), тот проконсультировался по телефону у Румянцева, после чего сделал сокрушенный жест и произнес:

- Очень сожалею, но помочь ничем не могу. Андрей Александрович сказал, что существует приказ по институту, согласно которому временное заместительство начальников оплачивается только в секторах, входящих в особый список. Ваш сектор в него, увы, не входит, и оплата не положена.

- Примите, сеньор, мои соболезнования, - игриво закончил Алексеев.

Умудренный превратностями быстротекущей жизни человек после такого разъяснения успокоился бы и отступил, решив взять свое каким-нибудь другим путем, например, полюбовно договориться с начальством о «компенсации». Я узнал, что в некоторых случаях в качестве такой компенсации служит объявление временного зама победителем социалистического соревнования с выплатой денежной премии. Ведь то, что у нас громко именовалось «соцсоревнованием», отличалось от истинного состязания тем, что никто ни с кем в действительности не соревновался, но время от времени (у нас ежеквартально) подводились итоги и выявлялись победители. Объективных критериев для этого не было и, если бы все делалось гласно, то, как выражался Ромин, в коллективе могли возникнуть «ненужные разговоры». Кому именно ненужные, он не уточнял. Поэтому подведение итогов проводилось обычно келейно, в узком кругу «доверенных» лиц, тесно сгрудившихся вокруг начлаба. В этот круг входили начальники секторов (один из них, Ванюшин, был к тому же парторгом), профорг и иногда приглашали комсорга. Результаты их совещания, как правило, не обнародовались, и «победители» могли узнать о павшем на них выборе, только проявив повышенную бдительность при изучении своих расчетных листков: занявшись скрупулезной проверкой размера своей квартальной премии, они могли обнаружить тщательно замаскированные в ней дополнительные рубли (максимум 10-15). Разумеется, понять из расчетного листка, за что именно пролилась на голову избранника такая «божья благодать», никто не мог. При остром желании можно было спросить об этом у Дерягина, но он ответил бы, как обычно, что ничего не знает, ибо «так решило начальство». Но желание узнать истину обычно ни у кого не возникало. Все знали, что объективности в этом деле все равно нет и никогда не будет. Премировали... Впрочем, дальше будет не совсем понятно, если не разъяснить смысл, который вкладывался у нас в слово «премия». По истечении каждого квартала при выплате зарплаты мы расписывались не в одной, а в двух ведомостях. Первая была обычной, по которой выдавали собственно зарплату, а по второй мы получали небольшую доплату, которую было принято называть премией. Условность этого наименования несомненна, ибо размер доплаты определялся всего лишь как определенный (бухгалтерией) и одинаковый для всех процент от зарплаты и ни в коей мере не зависел от трудовых успехов (или неуспехов) «премируемого». Урезать «премию» (только урезать, но не лишить ее вовсе) могли лишь в одном случае, – если человеку случалось переночевать в истекшем квартале в медвытрезвителе (такие шалости в условиях всесоюзной антиалкогольной кампании поощрять не решались). Кроме этой чисто автоматической доплаты (ее сомнительный источник раскроется ниже), сотрудник мог быть осчастливлен еще одной, той самой, для определения размера которой и фамилий счастливцев как раз и собиралось вышеупомянутое лабораторное «жюри» по соцсоревнованию. Вот где позволяли порезвиться своему субъективизму наши начальники, в первую очередь, разумеется, сам Ромин. Качество работы подчиненных во внимание никогда не принималось, хотя не могло не быть разным. Трудовые успехи, если о них заходила речь, определялись чисто формально. Просто смотрели, кто из исполнителей работ по договорам или темам сумел в течение квартала подписать у заказчика или директора акт о завершении этапа. Тому и могли набросить лишние рубли независимо, повторяю, от качества и глубины выполненного исследования. А могли и не набросить, потому что в первую очередь принимались во внимание особые заслуги человека перед начальством, умение пребывать с ним в теплых, услужливых отношениях. Было, например, известно, что Фролова, любимца Алексеева, не обходили повышением премии практически никогда, хотя даже Ромин однажды, не выдержав, проговорился на собрании, что затрудняется сказать, чем конкретно занимается в лаборатории Фролов. Но Алексеев всегда стоял за Фролова горой. Объясняя постоянное выдвижение своего фаворита на премирование, он считал достаточным ограничиваться лишь одним доводом:

- Мне как непосредственному начальнику виднее, кто из моих подчиненных достоин поощрения.

Возражать ему никто не хотел или не решался.

Итак, будь я «помудрее», мог бы втереться в фавор к Ванюшину и, став у него аналогом Фролова, получить заработанную разницу в окладах в виде премии. Но подозреваю, что читатель уже не ждет от меня такого шага, так как понял, с каким фруктом имеет дело. И правильно понял, ибо на путь «компенсации» я не стал. Приученный научным поиском докапываться до самой сути проблем, я решил для начала проконсультироваться хотя бы у институтского юрисконсульта Улитовой.

Нездоровая на вид женщина с одутловатым неславянским лицом не сразу поняла, о чем ее спрашивает нежданный (явившийся без предварительного телефонного звонка) посетитель. Было видно, что не часто и в последний раз слишком давно обращались к ней по этому вопросу, который считался в институте окончательно решенным и не позволяющим никаких произвольных толкований. Только новичок в деле заместительства, да еще такой настырный, как я, мог заинтересоваться этой неинтересной, по ее мнению, проблемой.

- Мил человек, - запела она. – Вам ведь уже объяснили, что Ваш сектор не входит в директорский список, значит, доплата не положена. Даже в секторах из этого списка мы договорились выплачивать не полную разницу в окладах, а только 20 рублей. Если платить всем временным замам, да еще и полной мерой, то знаете, что произойдет?

- Нет, не знаю, - честно признался я.

- Вот и видно, что Вы не знаете, откуда берутся наши ежеквартальные премии. А берутся они из того, что мы сумеем сэкономить. Если станем платить всем врио начальников, да еще сполна, то экономия фонда зарплаты будет слишком мала, а в летние месяцы, когда все начальники норовят уйти в отпуск, вообще сведется к нулю.

- Неужели наша премия берется только из этого источника?

- Не только. Мы экономим еще и на временной нетрудоспособности. Тем, кто заболел, и женщинам, находящимся в «декретном» отпуске, начисление зарплаты приостанавливается, их больничные листки оплачиваются из средств профсоюза, а сэкономленная зарплата идет на премирование тех, кто продолжает ходить на работу.

- Вы правильно выразились - продолжает ходить на работу. Ведь выходит, что для получения премии достаточно только этого. Один человек работает за двоих и не получает доплату, а другого автоматически премируют даже за безделье?

- Выходит, так. Согласна, что наше положение о премировании не идеально. Действительно получается, что институт остро заинтересован не столько в том, чтобы сотрудники лучше работали, сколько в том, чтобы они почаще и подольше болели. Тут есть определенный элемент нелепости. Но у Вас-то другой случай.

- Гм, но Вы же не можете не знать, что говорит о моем случае закон? Ведь Вас, как я понимаю, держат в институте для того, чтобы помогать руководству избегать нарушений закона. Директор не юрист, не может знать всех тонкостей, да и некогда ему рыться в юридических талмудах.

- Да, Вы правы, именно поэтому в учреждениях введены должности юрисконсультов. Без моей визы в институте мало что делается. Но мою работу контролирует прокуратура, и если бы неоплата временного заместительства противоречила закону, то прокуратура давно сделала бы нам замечание. А за многие годы, что я здесь работаю, таких замечаний не было ни разу. Вы можете, если хотите, обжаловать действия администрации в суде, но начинать надо с обращения в комиссию по трудовым спорам, и я далеко не уверена, что эта комиссия поддержит Вас, а не администрацию. Так что хорошенько подумайте, прежде чем затевать конфликт.

Ответ Улитовой поверг меня в дальнейшие размышления. Не то, что я стал сомневаться в нарушении КЗОТа. Не стал, потому что юристка не показала мне ни одного печатного подтверждения законности утвердившегося в институте, видимо, не без ее непосредственного участия, «порядка», а сослалась лишь на отсутствие замечаний со стороны контролеров прокуратуры. Ничего себе довод в устах юриста! Выходит, раз никто не заметил, что я унес чужой чемодан, значит, я не вор. Но ведь контролеры могли просто не обратить внимание на нарушения, если никто из сотрудников института не решался сигнализировать им об этом.

Снова и снова вчитывался я в строки законов о труде и комментариев к ним, разных юридических справочников, но нигде не находил повода для сомнений в своей правоте. Тем не менее, идти сразу по пути, предложенному Улитовой, т.е. обращаться в суд, мне не хотелось. Ведь никаких письменных подтверждений факта моей работы по заместительству не существовало. Не издавался не только приказ по институту, но даже и указание начлаба. Было только устное распоряжение Ванюшина, от которого он, начнись разбирательство, мог легко отказаться. За ним водился грешок сваливать свою вину на подчиненных, делать вид, что те неправильно истолковали его слова. Однажды, например, он, желая увернуться от обязательного для него присутствия на институтском партхозактиве, попросил моего коллегу Чудова пойти на это собрание и, назвавшись Ванюшиным, зарегистрироваться в списке присутствующих. Не придав этому большого значения, Чудов кивнул в знак согласия и снова углубился в работу, но потом заработался и забыл об активе. На следующий день, вспомнив о данном обещании, он извинился перед начальником за свою забывчивость, но Ванюшин извинений не принял, а потребовал написать официальное объяснение, представив дело так, что дисциплину нарушил не он, а его подчиненный. Я посоветовал Чудову честно написать в объяснении, как было дело, но он струсил и взял всю вину на себя. Как ни странно, в партбюро, куда бедняга по требованию начальника снес повинную бумагу, приняли это, как должное, хотя Чудов, как и я, беспартийный и отчитываться перед партийным органом не обязан.

Предвидя подобный исход, я вписал работу по заместительству в документ под названием «Личный творческий план сотрудника», который каждому из нас надлежало заполнять на рубеже смежных кварталов, и, как полагалось, сдал его на подпись Ванюшину. Я не знал еще, где и как будет суждено воспользоваться этой записью, но необходимость иметь ее под рукой ощутил довольно явственно. Если бы Ванюшин догадался, с какой целью она появилась в моем плане, он сумел бы придумать повод, чтобы ее исключить, например, сказал бы, что замещать начальника - работа не творческая (тогда я возразил бы, что, выходит, и быть начальником – тоже работа не творческая). Но он не догадался и подписал документ без замечаний, поставив в графе «Оценка качества выполненной работы» цифру 5. Я спрятал план в дальний угол стола и стал ждать дальнейшего развития событий.

6

В мае выплачивали премию за первый квартал, и, расписываясь в ведомости, я окинул ее взглядом. В ней были перечислены все сотрудники лаборатории от Ромина до уборщиц. Самые весомые суммы значились против фамилий начальников и старших научных сотрудников, т.е. полновеснее премировали тех, чей труд и без того выше оплачивался. Причиной этого, как я уже пояснял, было единое для всех соотношение между премией и зарплатой. Таково было придуманное администрацией формальное правило, избавлявшее от необходимости оценивать реальную трудовую отдачу каждого отдельного сотрудника, в том числе и ее, администрации. Но это еще полбеды. В премиальной ведомости значились не только скрытые, но и самые откровенные бездельники, которым я, будь моя воля, не стал бы платить не только премию, но и зарплату. А эти люди совершенно беззастенчиво первыми занимали очередь у стола кассирши и сосредоточенно «проверяли сумму, не отходя от кассы», как рекомендовал настенный плакат.

Было очевидно, что организация труда и его оплаты хромают у нас на обе ноги. Чтобы получать сполна зарплату и премию, достаточно было вовремя проскакивать по утрам институтскую проходную и не слишком рано спешить к ней перед концом рабочего дня. Последнее было чревато встречей с полными глубочайшего упрека глазами Андрея Александровича Румянцева, любившего именно в это время двигаться не к проходной, а ровно наоборот. Потом на отделенческих собраниях он грозился, что потребует снижать премии тем, кто не может досидеть на работе до звонка, ибо это, по его мнению, самый непростительный вид нарушения трудовой дисциплины. То же, чем занимается подчиненный сотрудник в промежутке между началом и концом трудового дня, мало волновало как Румянцева, так и начальников рангом пониже. В эту пору можно было безмятежно заниматься трепом на всякие житейские темы, флиртом, бесконечными перекурами, чтением художественной литературы, вязанием и прочими не подлежащими оплате делами. Более или менее контролировалось только выполнение краткосрочных заданий и «горящих» работ, а если сроки были еще отдаленными, то проверять, чем занят подчиненный, считалось бестактным и «проявлением неинтеллигентности». Начальников, пытавшихся установить нормальный повседневный контроль над трудовой деятельностью подчиненных, не любили, и таких почти не было. Такой стиль руководства и высокое начальство не одобряло: зачем травмировать людей излишней опекой, если их безделье не приносит вреда ни делу, ни, тем более, лично руководителю. Другое дело, если кто-нибудь из «низов» начинал брыкаться, выражать недовольство, критиковать. Тут уж было не сдобровать и самому завзятому трудяге, сразу отыскивался повод придраться и наказать «горлопана».

Сознавая это, я предвидел, на какой опасный путь намереваюсь стать, как дорого может обойтись мне дотошность и принципиальность. Я рисковал восстановить против себя не только начальство, но и рядовых сотрудников, благосостояние которых могло понизиться, если делать все по закону. Воспользовавшись этим, администрация могла свести счеты со мной руками моих рассерженных коллег. По крайней мере, на их защиту рассчитывать уж никак не приходилось.

«Так неужели надо сдаться и смолчать?» – смятенно спрашивал я сам себя. «До меня молчали, я промолчу, и после меня будут помалкивать. Эдак никогда ничего не изменится. Нынешний порядок оплаты, вернее неоплаты, заместительства, придуман администрацией в обход закона, чтобы облегчить себе жизнь и особенно не напрягаться в борьбе за повышение производительности труда и лучшую его организацию. Этот «порядок» абсурден, и не может быть, чтобы не нашлись в институте люди, способные сказать: давайте-ка вместо того, чтобы мстить Ершову за снижение нашей липовой премии, вместе подумаем, как вести дело в согласии и с законом, и со здравым смыслом (если это не одно и то же). Даже если допустить, что таких людей не окажется, все равно правда на моей стороне, и мстить мне будет не так-то просто. Даже в одиночку я не буду перед этой местью совсем беззащитным, ибо есть еще великое множество людей за нашей проходной, к помощи которых можно обратиться. Например, через газету».

Мысль о письме в газету пришла мне в голову не случайно и, как я уже упоминал, не впервые. Хотя в прошлый раз, во время учебы в аспирантуре, этот шаг не принес пользы лично мне (польза была другим аспирантам, так как после обращения в газету им стали уделять больше внимания), я все-таки не пришел к выводу, что делать его бесполезно. Я всегда ощущал себя человеком из народа, его частицей и считал, что, борясь за справедливость и законность, в которых народ не может быть не заинтересован, вполне естественно и логично поделиться с ним своими размышлениями, изложить аргументы, обратиться за моральной поддержкой и советом. «Да, пусть это будет именно просьба о совете, а не простая жалоба подчиненного на своих начальников», - подытожил я свои размышления и решил не ждать, когда начнутся предполагаемые преследования, а упредить события, построив обращение в газету, как приглашение к обсуждению проблемы, к дискуссии. Пусть выскажут свое мнение юристы, хозяйственники, писатели, экономисты, рядовые инженеры и служащие, все, кого это так или иначе касается и кто может внести толковые предложения. Тогда с самого начала речь будет идти не столько обо мне лично, сколько о нарушении (я подозревал, что не только в нашем институте) некой юридической нормы, разговор будет вестись на виду у всех, гласно, а не только в тиши начальственных кабинетов. Пусть-ка попробуют после этого расправиться со мной.

Успокоив и подбодрив себя такими рассуждениями, я уединился вечером на кухне и принялся за сочинение письма в одну уважаемую столичную газету, читателем которой был не один год. Она выделялась среди других большей раскованностью и свободой мысли, стремлением ставить на обсуждение больные проблемы общества и вместе с читателями искать пути их решения. Уже не один месяц на ее страницах велась дискуссия под рубрикой «Человек и обстоятельства», где разные умные люди размышляли, как следует вести себя активной личности, попавшей в непростую ситуацию. Моя ситуация казалась мне явно не простой, и я надеялся, что мне что-нибудь посоветуют.

«Кто они, - спрашивал я в письме, - те сотрудники нашего НИИ, которые раньше меня попадали в такое же положение, но не следовали совету юриста обратиться в суд, - мудрецы или трусы? И кем буду я, если решусь судиться? Борцом за справедливость или рвачом, поставившим под удар ради личного благополучия (получения законно заработанных денег) целый коллектив? Мое положение кажется мне парадоксальным: получается, что и добиваться справедливости и не добиваться ее равно аморально. На что же решиться?»

Хотя я не рассчитывал на поддержку Тамары, более того, предчувствовал, что ее реакция на мою затею будет негативной, все же прочел ей написанное. Предчувствие не обмануло меня. Она давно поняла, что я неисправим и ее планам на безоблачную жизнь со мной не суждено сбыться. Возможно, она уже подумывала о разрыве, но ее удерживала полная неясность того, как сложится ее жизнь потом. Кроме того, нельзя, видимо, сказать, что ее не устраивало во мне уж абсолютно все. Ведь в некотором смысле я был даже образцом супруга: не был пьяницей, не курил, был трудолюбив и имел, как она сама говорила, «золотые руки». Не так-то просто было найти свободного мужика, который, не уступая мне в этих полезных для нее достоинствах, был бы еще и добычлив. Такие на улице не валяются ни в переносном, ни тем более в прямом смысле. А ведь свободного мужика надо не только найти, но еще и самой приглянуться ему настолько, чтобы женить на себе. Где гарантия, что такое удастся? Да и хватит ли сил искать такого принца в жизненной текучке, ежедневных трудах и заботах, поглощающих почти все время? Нет, уж лучше синица (в данном случае воробей) в руках, чем журавль в небе. Пусть Юрка не идеал мужа, но бывают и хуже. Придя после некоторых раздумий к такому выводу, Тамара умерила пыл в моем перевоспитании и направила всю свою педагогическую энергию на сына, стремясь хоть из него сделать такого мужчину, какого не послала ей судьба в мужья. С тех пор, как Илюшка пошел в школу, она стала всеми силами ограждать его не только от моего влияния, но и от моего общества. Для этого она категорически запретила сыну делать домашние уроки до нашего с ней возвращения с работы, уверив малыша, что без ее помощи он все сделает неправильно. После ужина она усаживалась с ним за стол и принималась заново объяснять то, что он уже слышал днем от учительницы. Илья нервничал, быстро уставал, делал описки и пускался в слезы, так как Тамара заставляла его вырывать листы из тетради и переписывать все заново. Все мои попытки вмешаться в этот процесс, уговорить Томку укротить в себе неожиданно пробудившегося деспотичного педагога (сама-то училась на «троечки»), дать ребенку возможность работать своей головой (не беда, что ошибется, на ошибках учатся) встречали решительный отпор. Отступиться от ребенка означало в ее представлении пустить его воспитание и учебу на самотек и, что страшнее всего, позволить и мне оказывать на него какое-то воспитательное влияние. А тогда из него может получиться со временем совсем не то, что ей хотелось бы видеть.

И вот теперь, узнав о моей затее с письмом и ознакомившись с текстом, Тамара, хоть и не стала на мою сторону, но, вопреки ожиданию, и не разразилась бранью. Она лишь сокрушенно махнула рукой и изрекла:

- Я знаю, что бы я ни сказала, ты все равно поступишь по-своему. Могу повторить тебе снова и снова, что в нашей жизни добивается успеха кто угодно, только не тот, кто жалуется на начальство, да еще в газету. Ничего, кроме неприятностей, ты не добьешься.

- Пойми, Томик, - ответил я, усадив ее рядом, - я просто не могу поступить иначе. Я чувствую, что, если ничего не предприму, сдамся, то перестану сам себя уважать. Какое у меня будет право ожидать честности и мужества от других, если я сам трусливо проглочу язык. Конечно, я не слепой и вижу, что в реальной жизни все реже побеждает справедливость. Но не потому ли это происходит, что мы все чаще поднимаем руки, придумывая себе оправдание вроде того, что правды все равно не найдешь?

Говоря так, я не рассчитывал переубедить супругу, а скорее убеждал и подбадривал самого себя. Ведь я понимал, что после того, как в институтских верхах станет известно о письме, у меня, мягко выражаясь, начнется очень неспокойная жизнь.

7

Прошел месяц, другой, а ответа не было. Я уже подумывал, что надо бы напомнить о нем редакции, корил себя, что послал письмо без уведомления о вручении. Каждый день я с надеждой открывал почтовый ящик, но казенного конверта со штемпелем газеты не обнаруживал. Тем временем на ее страницах продолжали периодически публиковаться материалы под рубрикой «Человек и обстоятельства», которые, естественно, привлекали мое пристальное внимание. Однажды в этом разделе поместили письмо некоего Пономарева, который попытался было бороться с какими-то бюрократами, но потерпел фиаско, после чего впал в депрессию и запальчиво вопрошал в письме: «Где гарантия, что человека в подобных обстоятельствах ждет победа?» А без гарантии, дескать, не стоит и ввязываться в борьбу.

Через несколько номеров газеты в той же рубрике я увидел статью, автор которой, известный писатель Александр Г-н, делясь с читателями своими раздумьями, как бы отвечал на вопрос Пономарева. Статья так и называлась – «А есть ли гарантия?».

Согласившись, что да, случаи, когда честные люди, вступив в одиночку в борьбу за правое дело, терпят поражение, достаточно многочисленны, он обратил внимание, на то, как по-разному ведут себя эти люди после поражения. Один подавлен, уходит в тень, перестает во что-либо вмешиваться. Другой делает поворот на сто восемьдесят градусов и начинает яростно поддерживать тех, против кого боролся. А третий находит силы обратить поражение в опыт, в бойцовскую мудрость, чтобы стать еще более последовательным и несгибаемым противником лжи и несправедливости. Одно лишь присутствие такого человека в коллективе держит в постоянном напряжении любителей различных махинаций. Это с их подачи для маскировки их тревожного состояния вошла в бюрократический обиход фраза «коллектив лихорадит».

Но махинаторы и бюрократы, продолжал Г-н, не слабаки какие-то, готовые сразу раскаяться и смиренно пересесть из руководящего кресла на скамью подсудимых. Они обороняются с неслыханной энергией, а так как лучшая оборона – это наступление, то «любой ваш грешочек будет немедленно взят на учет, раздут, разукрашен и превращен в глобальное контробвинение. А общественное мнение коллектива, на поддержку которого вы, возможно, рассчитывали, в лучшем случае проявит к вашей борьбе равнодушие, а в худшем – по вас же и ударит!»

Читая эти строки, я еще не знал, что они как будто списаны с моего будущего. Но я встретил у Г-на и описание того, что уже стало моим настоящим. Писатель зорко подметил, что часто человеку, столкнувшемуся со злом и решившему с ним бороться, и посоветоваться-то не с кем. «Вы можете только с женой поговорить, да и та, возможно, скажет: не лезь, не твое это дело, лучше бы посуду помыл». Ну прямо как фото снял с моей Тамары!

Но как же все-таки обстоит дело с гарантией победы над бюрократами? Ее, отвечал Г-н, никто дать не может. Для победы нужен мощный боевой характер, нужны единомышленники, а в борьбу порой вступают люди слабые, способные только на первый эмоциональный порыв. Но и у слабого человека совесть не может молчать, сталкиваясь с безобразием, беззаконием. И никто не в праве упрекнуть слабого, но честного человека: не лезь, мол, если не умеешь. «Нет гарантии, что вас ждет победа, но ведь и поражение честного человека – это не пшик, не пустячок. Поражение может остаться в памяти коллектива как свидетельство того, что бороться рискованно, незачем, но оно же может остаться и как пронзительный призыв к совести людей: вдумайтесь, ведь поражения могло не быть, если бы не ваше равнодушие». Какие золотые слова!

Очень по душе пришлись мне и возражения Г-на по поводу раздающихся иногда голосов тех, кто, пытаясь оправдать свою трусость и пассивность, твердит: борьба с отдельными недостатками – ерунда и наивность, напрасная трата сил, нужны перемены более масштабные. Кто спорит, отвечал Г-н, конечно лучше участвовать в борьбе за крупные перемены, чем за маленькие. Но лучше за маленькие, чем за никакие. И это тоже применимо ко мне, подумал я. Проблема у меня хоть и не глобальная, но если ее правильно решить, одной попыткой действовать в обход закона станет меньше. Разве этого так уж мало?

Чем больше я вчитывался в текст статьи, тем больше ощущал, что она как будто обращена ко мне, что это как бы ответ на мое письмо в газету. И вдруг, не мираж ли это, в конце статьи действительно промелькнуло мое имя. Привожу этот кусок дословно:

«Выгода, которую извлекает иной бюрократ, не обязательно экономическая, материальная. Есть еще такая форма выгоды, как покой, бестревожное существование. Вам покой только снится, а он им обладает наяву, зримо и осязаемо. Скажем, руководство НИИ, где трудится Юрий Николаевич Ершов, чье письмо публикуется в этом номере газеты, вот уже много лет обладает таким покоем – не выплачивает, как положено по закону, разницу в окладах за заместительство во время отпусков, и с премиальным фондом порядок, никаких забот! Можно не думать о сокращении штатов, о более эффективной организации труда. И если Юрий Николаевич в суд не подаст, это может продолжаться еще долго, – зачем же расставаться с привычным покоем? Никто добровольно с таким капиталом не расстается. Нужна борьба. Написав в газету, Юрий Николаевич начал эту борьбу – однако, чем она закончится, я не знаю. Гарантий победы для каждого случая нет – есть борьба. Но если у вас хватит духу рассматривать свое участие в этой борьбе как шаг, как усилие от горизонта одного человека к горизонту всех людей, тогда, судя по прошлому, по истории, гарантия есть – будь иначе, люди до сих пор добывали бы огонь трением ветки о ветку».

Так вот, значит, какой ответ так долго готовила мне газета – она ответила словами писателя, для творчества которого был характерен тот же бунтарский дух, призыв не мириться с гнусностями нашей жизни, какой прозвучал в статье. Этим Г-н выгодно отличался от многих современных писателей, уходивших от острых социальных проблем, и читатели, в том числе я, высоко ценили его за это. Его произведения успешно экранизировались и вызывали бурные дискуссии. Однажды, взволнованный очередной его гражданственной вещью, я даже послал ему благодарное письмо. Не чаял, что наши дороги когда-нибудь сойдутся, и вот такой приятный сюрприз, такая мощная моральная поддержка. Это было гораздо больше того, на что я мог рассчитывать. С такой поддержкой и таким напутствием грешно мне было не пройти свой путь до конца, чего бы это ни стоило. Я и сам не собирался отступать, а теперь это было бы просто невозможно. Ведь я обратил на себя взоры самое меньшее нескольких десятков сослуживцев, которые могли думать теперь: «Ну что ж, чего добивались до Ершова те, кого он обозвал трусами, мы более или менее знаем. А вот чего добьется он сам своей храбростью, еще надо посмотреть. После этого и решим, стоит ли следовать его примеру». Теперь я превратился, выражаясь технически, в наблюдаемый объект, и от результатов этого наблюдения зависело, станет ли кто-то хоть чуточку смелее и свободнее в обнародовании своего мнения или еще больше втянет голову в плечи, еще крепче прикусит язык.

С трудом дождался я прихода с работы моей «царицы Тамары» (сам бюллетенил, насыщая тем премиальный фонд института) и сунул ей газету: «Смотри, меня поддерживает сам Г-н». Но нет, она не разделила моего восторга:

- Бедняжка, теперь тебе уж точно придется, как Остапу Бендеру, переквалифицироваться в управдомы.

- Не боись, Томик, - бодрился я, - не посмеют расправиться со мной таким примитивным способом, как увольнение. Это для них опасно, уж слишком я теперь на виду. Объясняться придется со всей страной.

Я думал, что раз мое письмо поместили во всесоюзной газете, то оно представляет действительно широкий интерес и получит такой же отклик. Тем более что под письмом (оно оказалось внизу той же страницы), был помещен краткий комментарий редакции, где отмечалось, что, «судя по почте, ситуация, рассказанная нашим читателем, не единична и потому требует обсуждения. Какой бы сложной ни была ситуация, должен же быть разумный выход… Какой?» Уж если сама редакция приглашает читателей высказаться, рассудил я, то, значит, она намерена дать позднее подборку откликов и советов мне и другим, попавшим в мою ситуацию.

Но главный, самый авторитетный для меня совет, от писателя Г-на, я уже получил.

8

Вскоре после публикации Тамара взяла отпуск и укатила с Илюшей на базу отдыха куда-то под кубанский Темрюк. Оставшись дома один, я торопливо долечивался, чтобы поскорее выйти на работу. Не терпелось узнать, как отреагировали на мой поступок сослуживцы, но спрашивать их об этом самому, да еще по телефону показалось нескромным.

Но вот болезнь позади, и я шагаю к институту, испытывая состояние легкой взволнованности. Перед самой проходной меня настигает запыхавшийся Тропинин и, не тратя время на традиционные после выписки с больничного вопросы о перенесенной хвори, с места в карьер переходит к интересующей меня теме:

- Ну, Юрий Николаевич, и наделали же Вы шороху. Весь институт только и говорит о Вашем письме в газету. Почему-то все сразу поняли, что речь идет о нашем институте, только не знают, из какой Вы лаборатории. Сам я узнал о письме от Алексеева. Захожу к нему утром, чтобы завизировать документ, а он вдруг спрашивает: «Знаете, что наш Ершов в литераторы записался?» И показывает газету. Я бегу с вестью в сектор, а тут уже идет громкая читка, кто-то тоже принес газету. Вечером рассказываю жене, а она говорит, что у них на работе тоже читали и гадали, в Ленинграде ли Вы живете и в каком НИИ работаете. А я говорю: «Да это же один из наших, мы с ним соседи столами». Так что, Юрий Николаевич, Вы теперь стали известной личностью. И героической – на такое не всякий решится. Я бы, например, не набрался духу. Но Вас одобряю, Вас многие одобряют, хотя и не все. Догадываетесь, кого я имею в виду? Боюсь, что не избежать Вам скорого вызова «на ковер».

Я и сам ожидал, что у меня сразу потребуют объяснение. Но прошло несколько дней, а ни Ванюшин, ни Ромин, не говоря уже о более высоком начальстве, никак на письмо не реагировали. Через месяц – полтора Ванюшина направили в командировку, но хотя болезненная Полякова опять бюллетенила, он не обратился ко мне вновь с предложением замещать его, дав, наконец, понять, что о письме в газету он знает. После отъезда Ванюшина сослуживцы стали спрашивать, не знаю ли я, кто оставлен в секторе за начальника. Я отвечал, что не знаю. Позвонили секретарше Жене, и она ответила, что на время отсутствия Ванюшина его обязанности взял на себя сам Ромин. Такого в практике института еще не бывало: вышестоящий начальник взялся временно работать за нижестоящего. Ромин явно гневался на меня.

Как-то, стоя со мной в очереди в институтской столовой, всезнающий Самойлов шепнул, что Динозавр, прочитав газету, пришел в ярость и в свойственной ему манере возопил: «У-у, так его переэтак! Что же этот моржовый не пришел ко мне, прежде чем писать в газету? Да выплатил бы я ему эти несчастные деньги». По словам Самойлова, Молчанов устроил разнос Румянцеву, а тот – Ромину, и можно не сомневаться, что их месть мне за причиненные неприятности теперь не за горами.

Я и без Самойлова понимал, что расплата приближается, и то, что она все еще откладывалась, меня озадачивало. Что бы это значило? Ведь едва ли меня опасались тронуть в принципе. Просто искали, на чем меня подловить, а я, как назло, не давал никакой зацепки: работал нормально, все делал в срок и с хорошим качеством, дисциплину не нарушал. Чувствовалось, что руководство это раздражает.

Очередное подтверждение негативного отношения начальства ко мне не заставило себя ждать. Формировался очередной сборник трудов института по нашему профилю, научным редактором которого был Алексеев. Мне, как всегда, было, что в него предложить, и я принес отпечатанную рукопись. Принимая ее, Алексеев съязвил:

-

Надеюсь, Вы не напишете в газету, что я отказался взять у Вас статью.

И поскольку после этих слов я вопросительно уставился на него, добавил:

- Терпеть не могу тех, кто пишет в газету.

- Представляю, как интересно было бы читать газеты, если бы в них никто не писал, - парировал я. – Если вы имеете в виду конкретно мое письмо, то что плохого в том, что я поднял проблему. Убежден, что никакие вопросы нельзя решать путем нарушения действующих законов.

- Но все рано, - настаивал Алексеев, - порядочные, интеллигентные люди так не поступают.

- Сожалею, Игорь Васильич, но, по-моему, у Вас неправильное представление о человеческой порядочности: втихомолку нарушать закон и годами терпеть это порядочно, а предать дело гласности, выходит, неинтеллигентно.

Но мои слова не дошли до сознания Алексеева. Видимо, обида за институтское начальство слишком глубоко пронзила его сердце и печень.

Слова Тропинина, что о моем письме говорил весь институт, оказались большим преувеличением. Если бы это было так, то я ощутил бы какие-то признаки повышенного внимания к себе: любопытные взгляды, шушуканье за спиной, не говоря уж о прямых обращениях с вопросами. Но ничего такого не было. Даже Клара Борисовна Штерн из алексеевского сектора, проявлявшая большой интерес к аномалиям окружающей жизни (ввиду чего мы с ней время от времени становились доверительными собеседниками по разным пикантным общественным проблемам, например, по вопросу о том, является ли благом перевыполнение планов в условиях плановой экономики), даже она не сочла интересным заговорить со мной о письме и поднятых в нем вопросах. Поэтому однажды я сам проявил инициативу и заговорил первым. По ее реакции я сразу понял, что ошибался, думая, что эта тема ей безразлична. Она явно была готова к разговору, так как, чувствовалось, заранее все обдумала и выработала мнение. Не мешкая, она сослалась на слова поэта Светлова, сказанные им в одной радиобеседе, что не всякую правду надо говорить вслух. И хотя поэт приводил в обоснование своей мысли пример с раковым больным, которому бесчеловечно сообщать правдивый диагноз, Клара Борисовна была убеждена, что правду не следует выплескивать на всеобщее обозрение не только из соображений милосердия, но и если вы просто считаете себя интеллигентным человеком (здесь она явно вторила своему шефу, с которым несомненно обсуждала этот вопрос). Вынеся внутриинститутскую проблему на страницы газеты, да еще центральной, я, по словам Клары, совершил нечто, совершенно несовместимое с неписаным статусом настоящего интеллигента (видимо, такого, как она), который так не поступает, а действует более мягко, обдуманно, взвешенно, стараясь никого не обидеть. Правда плоха тем, что способна ранить, поэтому ее, как острое оружие, лучше держать в ножнах и обнажать лишь в самых крайних случаях. Неинтеллигентно (она сказала «некоррэктно») было также обращаться к Ромину с просьбой о повышении оклада, ходить потом по этому вопросу к Румянцеву и Молчанову и поднимать вопрос об оплате заместительства даже внутри института. Я поступил иначе, и Клара Борисовна меня осуждает. Раньше она была обо мне более высокого мнения.

Размышляя над ее словами, я подумал, что она, конечно же, задета тем, как нелестно я отозвался в письме о своих предшественниках на постах временных замов. Хотя, ставя вопрос о том, к какой категории относятся эти люди – к мудрецам или трусам, я щадил их самолюбие и оставлял возможность считать себя мудрыми, пафос письма свидетельствовал о том, что сам-то я склонен поставить их мудрость в кавычки и считаю, что они поступали не только расчетливо, но и трусливо: с одной стороны, боялись высказать недовольство тем, что их труд не оплачивается, чтобы не навлечь на себя гнев, а с другой, надеялись, что их сговорчивость и терпеливость будут оценены и вознаграждены потом сторицей. Что и говорить, такая позиция не украшает, и всякий, кто ее занимал, старается позже доказать, что руководствовался не шкурными интересами, а благородными мотивами, кодексом интеллигента и даже гуманиста. Я сообразил, что Клара Борисовна вполне могла отнести мой намек в свой адрес, поскольку давно бесплатно замещала Алексеева во время его отлучек. Стал более понятен ее столь резкий и неожиданный отпор мне.

Минуло несколько месяцев со дня публикации моего письма. Газета подвела итог дискуссии на тему «Человек и обстоятельства», но вопрос, поднятый мной, больше не обсуждался. Не последовало никаких откликов и на статью Г-на. Я томился неопределенностью, а тут еще Улитова подлила масла в огонь, спросив меня, продолжаю ли я переписку с газетой, и что мне ответили относительно юридической стороны вопроса. Было это в вагоне поезда, в котором мы неожиданно столкнулись, направляясь в столицу каждый по своим командировочным делам. По приезде в белокаменную, выбрав свободную минуту, я позвонил в редакцию. Спросив, кто я и по какому вопросу обращаюсь, женский голос ответил, что со мной будет говорить заведующий отделом Гименеев. Фамилия была мне хорошо известна, она нередко встречалась под статьями по проблемам нравственности и воспитания. Слегка ошеломленный тем, что на проводе сам Гименеев, я робко представился, напомнив о своем письме, и выразил благодарность газете и писателю Г-ну за поддержку.

- Как же, как же, отлично помню Ваше интересное проблемное письмо, - зазвучал в трубке приятный баритон. – Мы решили тогда, что короткий редакционный ответ вряд ли сможет учесть все сложные нравственные и психологические аспекты Вашего конфликта с руководством, и обратились к Г-ну, потому что эта проблема, согласитесь, близка его творчеству.

Я согласился и стал рассказывать о том, как прореагировало, вернее, никак внешне не прореагировало на публикацию мое руководство.

- Вы знаете, - заключил я, - в сложившейся сейчас ситуации я, может быть, и не стал бы настаивать на выплате разницы в окладах. Не хочется прослыть человеком, который закусил удила только ради денег, хоть они и честно заработаны. Но если я отступлюсь, то те, о ком я спрашивал, мудрецы они или трусы, смогут сказать: «Вот видите, мы были правы. Чего добился этот храбрец? Все осталось по-прежнему». Чтобы этого не случилось, я решил не ограничиваться уже сделанным шагом, и в качестве следующего прошу редакцию сообщить нашему директору, что газете известно, о каком НИИ шла речь в письме, и она ждет сообщения о принятых мерах.

- К сожалению, не могу Вам этого обещать. Раз в Вашем письме, опубликованном без сокращений, институт назван не был, то нам было бы неэтично сейчас адресоваться к Вашему директору.

После короткой паузы Гименеев сказал:

- Что касается дальнейших публикаций на эту тему, то, во-первых, откликов от читателей мы получили очень мало и они все какие-то маловразумительные, во-вторых, тема о заместительстве, согласитесь, не соответствует профилю нашей газеты. Так что продолжения, скорее всего, не будет. Но если начнется расправа над Вами за критику, сообщите нам. В обиду Вас не дадим. Желаю Вам всего доброго.

На этой не очень радостной для меня ноте мы и распрощались. Несмотря на бодрое обещание, я почувствовал, что дальше мне придется рассчитывать в основном на собственные силы.

9

Ну и что мне было делать дальше, если я вообще намеревался что-то делать? Оставалось то, что имел в виду Г-н, когда писал, что если я этого не сделаю, то ничего не изменится еще многие годы – обращение в суд. Ну, может быть, не сразу в суд, а в прокуратуру обратиться надо, решил я. Пусть сначала прокурор даст официальный ответ, прав я или нет перед законом, а если не прав, то в чем именно. Чтобы не быть с ходу обвиненным в правовой безграмотности, составляя заявление, я воспользовался знаниями, почерпнутыми из юридической литературы, библиографический перечень которой привел в конце, как привык делать в научных отчетах и статьях. На такое наукообразное заявление, рассчитывал я, трудно будет ответить простой отпиской, ничем ее не аргументируя.

Но я ошибся, ибо ответ прокурора был весьма краток и гласил:

«На Ваше заявление сообщаю, что нами проверены изложенные в нем обстоятельства, в результате чего нарушений закона не обнаружено».

Вот те на! Как же они проверяли и проверяли ли вообще, если удосужились ничего не обнаружить там, где искомое буквально лежит на поверхности. Невольно возникало подозрение, что никакой проверки не было, а был в лучшем случае разговор по телефону с нашей Улитовой, которая, конечно же, ответила, что в ее хозяйстве все в порядке. А ведь достаточно было взять наугад любую из наших лабораторий, спросить, сколько в ней секторов, и потребовать показать приказы о временном замещении их начальников. И сразу обнаружилось бы, что таких приказов не существует, т.е. эти начальники вроде бы не только никогда не болели и не ездили в командировки, но даже и в отпуска не ходили, а трудились все как один без отдыха не одно десятилетие. Вот тут бы и потянулась ниточка. Но для этого надо было иметь желание за нее потянуть. В ответе прокурора оно не чувствовалось. Значит, надо его, это желание, стимулировать. И я снова сел за письмо.

«Мне бы очень не хотелось, - писал я, - обвинить Вашего проверяющего в отсутствии естественной для его миссии любознательности, но чем же в таком случае объяснить, что, обнаружив будто бы имеющее место несоответствие между моим заявлением и представленной ему нашей администрацией благополучной картиной, он не позвал меня (хотя находился в одних со мной стенах) и не задал никаких вопросов? Я подсказал бы ему, где надо копнуть, чтобы найти истину. Напрашивается вывод, что он просто не хотел знать больше, чем сообщила ему администрация, т.е. вел проверку тенденциозно, односторонне.

Если это явное упущение в работе Вашего проверяющего не будет в скором времени исправлено, я буду вынужден поставить свои вопросы перед более высокими юридическими инстанциями».

Я понимал, что угрожать санкциями прокурору – дело не очень благодарное и даже чреватое, поэтому внутренне готовился к тому, что мне придется претерпеть за свой напор. Но этого не случилось. Видимо, сказалось, что наступали уже новые времена, во главе страны стало новое руководство, вынужденное признать необходимость перестройки нашей жизни, и это обстоятельство могло оказывать влияние на некоторых чиновников, почувствовавших, что теперь за бюрократизм, чего доброго, могут и спросить. А может, мне просто повезло, и мое второе письмо попало в руки честного человека (почему бы не оказаться такому в прокуратуре?). Так или иначе, но на этот раз я получил ответ, прямо противоположный первому:

«На Ваше заявление сообщаю, что изложенные в нем факты проведенной проверкой подтвердились. По результатам проверки прокуратурой внесено представление директору института об устранении выявленных нарушений закона».

Не скрою, этот ответ в отличие от первого вызвал у меня ощущение, которое остроумные люди назвали «шестым неотъемлемым чувством советского человека» – глубокое удовлетворение. Я почти ликовал. Наконец-то моя правота получила официальное подтверждение. Пусть-ка теперь кто-нибудь скажет, что я напрасно заваривал кашу, так как все равно ничего не добился. Добился, еще как добился. В институте это скоро станет известно, так как директор едва ли решится проигнорировать представление прокуратуры. Все же я опасался, что Молчанов может сыграть на том, что о представлении известно весьма узкому кругу его приближенных, и ограничится чисто формальными действиями. Поэтому я решил сообщить ему, что намерен проследить, какое он примет решение, и не соглашусь с полумерами. Я написал ему служебную записку, в которой известил о получении ответа из прокуратуры и о том, что жду распоряжения о выплате разницы в окладах всем сотрудникам, временно замещавшим начальников.

Но я опять недооценил изворотливость руководства. Вскоре вышел приказ директора, послуживший одновременно ответом мне. Хотя в нем признавалось наличие в институте грубого нарушения закона, но только «со стороны отдельных руководителей подразделений». Дирекция, мол, тут ни при чем. Впрочем, персонально назван, тем более наказан не был никто. Каждому сотруднику, претендующему на оплату за временное заместительство в прошлом, предлагалось в месячный срок подать соответствующее заявление. Моя фамилия в приказе не упоминалась, но был отдельный пункт, касавшийся нашей лаборатории:

«Не выплачивать разницу в окладах т.т. Поляковой В.А. и Штерн К.Б., так как по их свидетельству они в период отсутствия начальников секторов не выполняли обязанностей, выходящих за рамки своих должностных инструкций».

Таким образом, в противоположность мне эти две дамы опять поступили «интеллигентно» и «мудро», дав формальное основание не наказывать «отдельных руководителей» нашей лаборатории. Не было сомнений, что их поведение будет щедро оценено. Не хотелось думать, что так же поступят бывшие врио начальников и в других подразделениях института, но приказ был составлен в откровенном расчете на это. Сообщение в нем о позиции Поляковой и Штерн явно подсказывало, как надо поступить, чтобы не дразнить Динозавра.

Со мной было сложнее, так как не приходилось рассчитывать на то, что я откажусь от намерения получить заработанное. Значит, надо было доказать, что я ничего не заработал, что работы, подлежащей оплате, просто не было. Сделать это, по мнению моих оппонентов, было проще простого, так как письменного распоряжения о назначении меня врио начальника в природе не существовало.

Несколько дней спустя меня вызвали к начальнику отдела труда и зарплаты Акристовой. Направляясь к ней, я увидел возле административного корпуса Ванюшина. Он тоже заметил меня, но быстро отвел глаза в сторону, хотя с утра со мной еще не здоровался. Я поднялся на четвертый этаж и вошел в кабинет начальницы ОТЗ. Без вступления, как бы продолжая прерванный разговор, она прямо на пороге встретила меня вопросом, могу ли я доказать, что действительно замещал начальника.

- А зачем доказывать? – удивился я. – Спросите у Ванюшина, он подтвердит.

- Только что спросила, он не подтверждает.

- Как не подтверждает? Ведь это же знает вся лаборатория.

- Меня не интересуют устные свидетельства, нужно письменное документальное подтверждение. Если у Вас его нет, то Ваше заявление рассматриваться не будет.

Акристова ни секунды не сомневалась, что я беспомощно разведу руками и признаюсь, что, увы, такого документа у меня нет. Она была настолько уверена в этом, что, разговаривая, даже не удостоила меня взглядом, продолжая что-то писать. Этот Ершов был ей явно неинтересен и должен был немедленно ретироваться, не солоно хлебавши.

- Ну что ж, - вместо этого произнес я, - если Александр Георгиевич отказывается подтвердить факт устно, то вот его письменное свидетельство.

И я положил на стол свой давний личный план с подписью Ванюшина. То, как она на это прореагировала, напомнило мне известные строки из Маяковского: «и вдруг, как будто ожогом, рот скривило господину». Не скажу, что рот начальницы после ознакомления с моей бумагой деформировался до такой же степени, но она явно не ожидала от Ванюшина такого подвоха и испытывала теперь к нему, подложившему ей такую свинью, мягко выражаясь, недоброе чувство.

- Оставьте это у меня, я разберусь, - коротко буркнула она.

- Извините, - возразил я, - но эта бумага дорога мне как память, и я боюсь, что у Вас она может случайно затеряться. Не могли бы Вы написать расписку?

- Ну Вы даете, - ахнула хозяйка кабинета, не привыкшая к тому, чтобы посетители вели себя здесь так раскованно.

Тем не менее, расписку она написала. Не знаю, что она делала с моим планом, кому его показывала, но дело кончилось тем, что меня вызвали в бухгалтерию и выплатили-таки злосчастную разницу в окладах, все 130 рублей копейка в копейку. Акристова вернула мне план, не забыв потребовать обратно свою расписку. Так победоносно для меня окончилась эпопея с оплатой заместительства. Но, как уже, видимо, догадывается искушенный в нашей жизни читатель, победа эта оказалась пирровой.

10

Характер нашей работы был таков, что требовалось время от времени бывать в командировках, в том числе местных, без выезда в другие города. Для любителей использовать рабочее время в личных целях это был удобный способ, чтобы отсутствовать на рабочем месте по целому дню, и даже не по одному. Требовалось лишь полюбовно договориться с непосредственным начальником и попросить его завизировать командировочное удостоверение. Куда? Да куда угодно, все равно проверять, побывал ли ты в указанном месте в действительности, никто не собирался. Правда, на удостоверении предусматривалась еще подпись Ромина, но при наличии визы начальника сектора он расписывался, не задумываясь. Этим способом санкционированных прогулов широко пользовались те, кто умел «строить отношения» с начальством. Наиболее талантливые в этом деле ухитрялись даже водить с начальниками нечто вроде дружбы. Обычно это были те, кто мало стоил как работник и мог удерживаться на поверхности только благодаря теплым личным отношениям с сильными мира сего. Для завоевания симпатии начальника использовался целый арсенал приемов: от захода по утрам в кабинет, чтобы пожать сиятельную руку и ненароком рассмешить ее обладателя свежим или давно забытым анекдотцем, до размягчения руководящего сердца беседой на животрепещущую автомобильно-ГАИшную тему, в коей, как известно, начальники и подчиненные невольно оказываются в рядах одного братства, по одну сторону баррикады.

Я с известных читателю пор к числу друзей своего начальства не принадлежал, поэтому даже попыток не делал обращаться к Ванюшину с просьбами замаскировать мой несвоевременный уход с работы под местную командировку. Для меня существовало только два официальных способа уйти с работы по личному делу: взять отгул за ранее отработанное время или оформить так называемое «разрешение на выход», по корешку которого, отрываемому на проходной, бухгалтерия делала вычет из зарплаты (еще один способ экономии ее фонда). Чувствуя, что теперь начальство не простит мне ни малейшего нарушения дисциплины, я не позволял себе ни одной из тех вольностей, которыми, случалось, грешили другие. Надо полагать, это не очень-то радовало мое руководство, заимевшее на меня большой зуб. Ведь моя досадная осторожность вынуждала, специально ломая голову, придумывать ситуацию, в которой можно было бы обвинить меня в нарушении дисциплины.

И вот, однажды Ванюшин, вызвав меня к себе, строго спросил:

- Четыре дня назад Вас видели в рабочее время на площади Мира. Как Вы можете это объяснить?

- Четыре дня назад? – начал вспоминать я. – Какой это был день? Сегодня пятница, значит, был понедельник. Позвольте, но Вы же сами посылали меня на завод согласовывать документацию. Да-да, вспоминаю, по пути я делал на площади Мира пересадку с метро на трамвай. Тогда-то меня, наверно, и видели. Интересно, кто?

- Это не важно. Вот что, Юрий Николаевич, начальник лаборатории требует, чтобы Вы написали письменное объяснение. Если Вы были в командировке, а я теперь припоминаю, что действительно посылал Вас на завод, то напишите, когда и почему оказались в центре города, сколько времени там провели и какие места посетили. Написать такое объяснение – в Ваших интересах, иначе Вам будет засчитан прогул со всеми вытекающими отсюда последствиями. Вы ведь знаете, надеюсь, что по закону отсутствие на рабочем месте без уважительной причины более трех часов рассматривается как прогул? Не знаете? Как же так, Вы у нас такой великий законник.

Я не стал отвечать на колкость Ванюшина. Было очевидно, что мои недоброжелатели, отчаявшись поймать меня на действительном нарушении дисциплины, решили сконструировать мнимое: пусть-ка попробует этот праведник доказать, что не использовал командировочное время в личных целях, пусть попытается оправдаться. Ну что ж, решил я, будет вам письменное объяснение, но я напишу его так, чтобы вы поняли, что я вас не боюсь и не доставлю удовольствия глумиться над собой. Директор должен будет крепко подумать и хорошо все взвесить, прежде чем наложить взыскание на невиновного. И я начал так:

«Начальнику лаборатории Н.Н.Ромину.

В связи с поступившим к Вам доносом, что меня видели такого-то числа в рабочее время в центре города, и Вашим требованием дать объяснение сообщаю следующее».

Далее я подробно, намеренно не упуская ни одной мелочи, почти художественно расписал свое следование от проходной института до завода, не забыв упомянуть с указанием потраченного времени даже посещение общественного туалета. Делая это, я невольно подумал, что начальники поставили меня почти в положение Штирлица из «Семнадцати мгновений весны», которому тоже пришлось однажды прокручивать в памяти недавние события. Только тому надо было ловко перехитрить шефа гестапо, а против меня пытались хитрить мои шефы, возомнившие себя столь же умными, как Мюллер. Моя задача была не перехитрить, а разочаровать их. В заключение я написал:

«Хочу отметить, что Ваше требование к подчиненному дать хронометрический отчет об использовании времени пребывания в служебной командировке не имеет прецедентов в практике нашей лаборатории. В таком случае логичнее было бы получше контролировать использование на служебные цели рабочего времени, проводимого сотрудниками в стенах лаборатории, но Вы, как легко убедиться, смотрите на факты безделья сквозь пальцы. Создается впечатление, что Вами движет вовсе не забота о дисциплине, а желание получить формальное основание для расправы со мной».

Поставив дату и расписавшись, я задумался. Интересно все-таки, действительно ли на меня кто-то донес и Ромин ухватился за это или вся затея с самого начала на его и его подручных совести. А что если добавить в качестве «пост скриптума» просьбу проверить, что делало в рабочее время на площади Мира загадочное лицо, поспешившее сообщить, что видело меня там? По какому праву этот сотрудник сам пребывал в указанном месте, была ли у него оформлена командировка?

Сделав эту приписку, я сдал бумагу секретарше Жене и решил, что Ромин не решится дать ей ход и замнет дело. Как говорится, для ясности. Ведь если она попадет к тем, кто рангом повыше, то они получат информацию, не украшающую и его самого. Захочет ли он этого?

Несколько дней прошли спокойно. Я заметил лишь, что некоторые коллеги стали резко обрывать какие-то разговоры, когда я входил в помещение сектора. Потом я увидел в коридоре объявление о профсоюзном собрании.

- На какую тему? – спросил я Дерягина.

- Задачи на следующий квартал и разное, - ответил профорг.

Ну что ж, повестка дня была достаточно тривиальная. Я подумал, что собрание, как бывало уже не раз, сведется к докладу Ромина и нескольким дежурным выступлениям. Кто-то традиционно пожалуется на нехватку настольных калькуляторов, Фролов позабавит всех очередным сравнением между работой у нас и в западных фирмах, вычитанным от безделия в каком-то журнале (в прошлый раз он радостно сообщил, что у них там, оказывается, тоже можно запросто «сачка давить», если фирма не частная, а как у нас, государственная). Под видом «разного» Дерягин сделает какое-нибудь объявление по «лаболатории». На том и разойдемся.

На сей раз решил выступить в прениях и я. Мое сознание наполнилось уже идеями перестройки, я с большим воодушевлением воспринял провозглашенный в стране курс на демократизацию и гласность. Мне осточертело, что у нас в лаборатории все мало-мальски важные решения принимались либо лично Роминым, либо, как он сам любил выражаться, его «командой» втайне от коллектива. Эту тему я и решил поднять.

В день собрания с утра я долгое время оставался в общей комнате сектора в одиночестве, а остальные после прихода на работу куда-то разбежались и появились вновь только перед обедом. На мой вопрос Тропинину, где они все были, он пробормотал что-то невнятное типа «да кто где», т.е. они, вроде бы, находились не в одном месте.

Собрание началось в три часа дня в нашей комнате как самой большой в лаборатории. Сначала все протекало так, как я предвидел. После доклада Ромина выступил Новоспасов, в очередной раз обративший внимание на протечку потолка в агрегатном помещении, потом Петухова прокукарекала свое про вычислительные машинки и канцпринадлежности. С интересом ожидавшееся выступление Фролова не состоялось по причине его пребывания в очередном «отгуле». Дерягин решил было, что прения по первому вопросу можно заканчивать, как вдруг с удивлением обнаружил, что над головами присутствующих взметнулась еще одна рука – моя. Пришлось дать мне слово.

- Товарищи! - начал я. – В последнее время все громче звучат призывы решительно менять стиль работы путем возвращения к принципам честности, гласности, развития у трудящихся гражданской активности, чувства хозяина, стремления принимать участие в управлении государством. Ну, до государства далеко, а я заявляю, что эти принципы совершенно не соблюдаются даже в нашей лаборатории. Животрепещущие вопросы ее жизни решаются руководством келейно, и эти решения часто доходят до нас только в виде слухов. Говорят, например, что за последние полгода кое-кому увеличили оклады. По идее, это должна быть награда за лучший труд, итог победы в трудовом соревновании. Тех, кто поощрен, надо не скрывать, а наоборот, пропагандировать методы их работы, предлагать остальным учиться у них. У нас же говорить вслух о повышениях считается неудобным. Почему? Не потому ли, что повышают не тех, кто заслужил, а по каким-то иным, не терпящим обнародования соображениям? Я предлагаю вывесить на доске объявлений информацию обо всех повышениях окладов за последние полгода с объяснением мотивов повышения. Надеюсь, такая информация будет интересна всем.

Произнося последние слова, я надеялся, что аудитория расшевелится и, если не начнет бурно дискутировать, то хотя бы поддержит мое конкретное предложение. Видимо, мысленно его поддержали многие, что так естественно, но вслух этого никто сказать не решился. После паузы слово опять взял начлаб:

- Я замечаю, - сказал он, - что в выступлениях товарища Ершова, как устных, так и письменных, с некоторых пор стали все явственнее слышны демагогические мотивы, стремление к подрыву авторитета руководства. Между тем квалификация и авторитет последнего в нашей лаборатории достаточно велики, чтобы принимать безошибочные решения, в том числе и в части оплаты труда. Что касается гласности, то она нужна только там, где полезна.

Кому полезна, он по своему обыкновению не уточнил, а о моем предложении даже не упомянул. Желающих выступить по первому вопросу больше не оказалось, и Дерягин, перейдя к «разному», предоставил слово Ванюшину.

- Товарищи, - взволнованно заговорил тот, - недавно стало известно, что наш сотрудник, хорошо известный вам Юрий Николаевич Ершов, начавший вдруг обнаруживать и указывать недостатки в работе других, сам допустил грубое нарушение трудовой дисциплины. Под видом местной командировки он совершил прогул. Объяснение, которое он представил, выглядит столь же неубедительным, сколь и дерзким.

Зачитав мою бумагу, он предложил собранию высказаться. И, боже мой, как оживилась на этот раз аудитория. Выступило около десятка человек, и никто из них – в мою поддержку. Даже Тропинин гневно осудил меня. Он заявил, что мое объяснение производит впечатление наскоро придуманного, что я мог выбрать более рациональный путь следования на завод, а не «прогуливаться в рабочее время по центральным городским проспектам». Кто-то спросил, сколько времени я отсутствовал в институте. Ванюшин ответил, что около пяти и у него нет уверенности, что для согласования документации мне требовалось так много времени. После этого я понял, что сказанное им ранее о трехчасовом отсутствии на работе без уважительной причины – не шутка, что администрация действительно готовит материал для моего «законного» увольнения из института. Это же тотчас подтвердил в своем выступлении Алексеев, сообщивший, что администрация имеет теперь право увольнять с работы даже за первый прогул. И хотя прямое предложение ходатайствовать перед директором о моем увольнении не прозвучало, Ромин заявил, что он это дело так не оставит, потому что никому не должно быть повадно нарушать дисциплину, тем более тем, кто выдает себя за правдоискателей. С учетом этого обещания Дерягин предложил вопрос о мере моего наказания на собрании не решать, а предоставить это администрации. Это предложение всех устроило.

Размышляя потом над случившимся, я сообразил, почему с утра сидел в комнате один. Несомненно, остальные собирались в кабинете у Ромина и держали совет, а может, даже проводили репетицию предстоящего собрания. Отсюда и поразившая меня внезапная активность выступавших и единодушие в оценках. Не могло быть, чтобы никто не понимал, что надо мной творят расправу за инакомыслие, уж больно вздорным было предъявленное мне обвинение на фоне того, как спокойно относилось начальство к действительным гораздо более грубым нарушениям вплоть до пьянства на рабочем месте. Конечно, умом это понимали все, но одни решили для собственного блага открыто присоединиться к моим гонителям, а другие предпочли отмолчаться, не вмешиваться то ли из боязни тоже стать гонимыми, то ли из равнодушия.

Отдавал я себе отчет и в том, что в известной мере сам повинен в том, что не получил поддержки. Я не учел, что в нашей лаборатории давно сложились отношения круговой поруки, люди привыкли прощать друг другу разные нарушения, не выносить сор из избы. По этим неписаным правилам жили так долго, что многие успели вместе состариться. Чужаков, не желавших принять эти правила, зажимали и потихоньку выживали. Вот и наступил мой черед. Моей критикой почувствовали себя задетыми не только начальники, но и рядовые сотрудники. Ведь я критиковал не столько конкретные поступки тех или иных персон, когда и спрос должен быть только с них, сколько саму систему отношений, к которым привыкли все. Поэтому не только начальники, но и люди моего служебного уровня могли усмотреть в моей критике определенный упрек в свой адрес. Отсюда недалеко до подозрения, что я могу в экстазе борьбы за правду проговориться и об их грешках, например, об удивлявшей меня терпимости к низкой трудовой отдаче некоторых из них. Следовал вывод, что лучше со мной не откровенничать, держать дистанцию, а то и вообще от меня избавиться. Как ни странно, в некоторых выступлениях прозвучало и это. Не исключено, что был специально пущен провокационный слушок о моем доносительстве, чтобы создать в коллективе настороженное отношение ко мне.

Я допустил тактическую ошибку, не позаботившись обзавестись в коллективе закадычными друзьями, которые стали бы на мою сторону, даже если бы я был не прав. Но такой уж у меня характер, что я не расположен к дружбе с коллегами на том лишь основании, что судьба объединила меня с ними под одной крышей. Я считаю, что дружить, как и любить, обдуманно, расчетливо, руководствуясь тем, что так надо для пользы дела, недопустимо. Если бы я стал, не испытывая повышенной симпатии к человеку, лезть к нему в друзья, повинуясь холодному рассудку, то при моем неумении актерствовать меня сразу раскусили бы и никакого сближения все равно не вышло. У меня слишком большие требования к людям, с которыми я мог бы подружиться, почти максималистские. Видя недостатки в других людях (а у кого их нет?), я считаю, что сам всегда поступаю правильно, легко нахожу оправдание своим поступкам, не умею вовремя посмотреть на себя со стороны, увидеть глазами других. И вот, считая себя всегда правым, я хочу, чтобы и другие всегда поступали правильно… с моей точки зрения. А они ведут себя иначе, может быть, правильно с их точки зрения. Мне это не нравится и мешает проникнуться к ним симпатией. Поэтому я трудно схожусь с людьми, веду себя с ними настороженно, легко иду на разрыв. Впрочем, тут я, пожалуй, вру, на разрыв я иду не всегда и нелегко. Пример искать долго не надо: максималист не прожил бы с моей Тамарой и года. Значит, я умею терпеть и прощать.

Я полагал, что поддержка и защита обеспечены мне автоматически, раз я борюсь за правое дело. Я слишком понадеялся на хорошее в людях, слишком уверовал в то, что честных и объективных людей большинство, и оно всегда должно поддержать того, на чьей стороне правда. Но это был лишь идеологический стереотип, вбитый в мое сознание воспитанием. На самом же деле коллективы, как и отдельные люди, бывают разными.

Организацией собрания меня как бы хотели предупредить, что если я и дальше буду принципиальничать, то и ко мне будут относиться подчеркнуто принципиально. «Веди себя с нами покладистей, научись прощать, иначе не жди и нашего прощения. Вплоть до того, что мы сами придумаем тебе проступки, если не найдем их в твоих действиях».

Я уже думал, что этим негласным предупреждением дело и кончится, но Роминская «команда» рассудила иначе. Они все-таки направили директору рапорт с просьбой уволить меня из института за прогул. Как рассказал мне потом все тот же Самойлов, этот рапорт оброс согласительными резолюциями на всех промежуточных уровнях (парт- и профбюро отделения, парт- и профком института) и в таком виде лег на стол Динозавра. Прочтя сначала рапорт, а потом мою объяснительную записку, Молчанов сказал своему заму по кадрам Поленову:

- Конечно, следовало бы этого… выбросить за ворота, да боюсь, что нас не поймут.

И не решился подписать приказ о моем увольнении. Видно, почувствовал, что почва под ним становится непрочной, и не захотел брать на душу еще один грех. Действительно, минуло еще несколько месяцев, и он был смещен со своего поста на должность, которая незадолго до этого была учреждена во всех научных институтах страны как будто специально для таких случаев. Назвали ее – главный научный сотрудник.

11

На протяжении почти восьми месяцев следующего года я работал по теме, руководителем которой был сам Ромин. Он замыслил выполнить в ее рамках в качестве большого самостоятельного куска многовариантную серию экспериментов. Долгое время эта работа числилась за Тропининым, но с места не сдвигалась. И вот, когда до закрытия темы осталось несколько месяцев, Ромин неожиданно принял решение перепоручить эксперименты мне. При всей неприязни ко мне как к человеку он не мог не понимать, что как на специалиста на меня можно уверенно опереться в критический момент. И я не подвел. Работа стала настолько успешно продвигаться вперед, что на одном из очередных совещаний по теме Ромин вынужден был даже поставить меня в пример остальным участникам работы:

- Смотрите, получается, что Юрий Николаевич дает всем нам фору. Предлагаю подтянуться и не отставать.

Но вскоре он сильно пожалел, что похвалил меня, потому что больше всего ценил в подчиненных не успешность их трудовой деятельности, а беспрекословное послушание, которого опять во мне не обнаружил. Случилось вот что. Когда подошла пора подводить общие итоги и писать заключительный отчет, Ромин собрал нас и стал излагать свою точку зрения на его главную идею. Она сводилась к тому, что выполненные исследования подтвердили возможность описания изучаемого явления средствами линейной теории. Такой вывод оправдывал бы теперь уже неизбежное невыполнение плана работ по теме в части теоретического объяснения выявленных нелинейных эффектов. Фактически Ромин предложил считать, что такие вопросы не освещены не потому, что мы не сумели или не успели это сделать, а просто потому, что их не поставил перед нами сам ход исследований. Мы, мол, и рады бы, но что же тут объяснять, если буквально все вписывается в рамки обычной линейной теории. Высказавшись в таком духе, начлаб стал по очереди опрашивать присутствующих, согласны ли они с ним. Конечно же, противоречить ему никто не посмел. Никто, кроме меня. Когда подошел мой черед, я заявил, что предложенное Роминым сгодилось бы, и то лишь в качестве гипотезы, если бы выполненные мной эксперименты уже сейчас не показали несомненную подверженность объекта наших исследований такому сугубо нелинейному явлению как… Далее я напомнил об обнаруженном в опытах феномене, закрывать глаза на который, делать вид, что его нет, умолчать о котором в заключительном отчете было бы антинаучно. Тем более, что он уже описан в подготовленном мной промежуточном отчете. Правда, над его объяснением еще надо думать и, скорее всего, за рамками данной темы. По мере того, как я говорил, Ромин все больше поджимал губы и мрачнел, а когда я закончил, объявил совещание законченным. На последующие совещания он меня не приглашал.

За два месяца до защиты темы на техсовете пухлый отчет с результатами моих экспериментов лег на стол Ромина. После этого я имел полное право уйти в плановый отпуск, намеченный на середину июля. Я успел уже официально оформить его и даже получить в кассе отпускные, как вдруг Ромин объявил, что в интересах лаборатории мне следует повременить с отдыхом и принять участие в заключительных работах. Я вошел в положение и не стал возражать против отзыва из отпуска. Узнав об этом, Тамара фыркнула, но у Илюшки были в разгаре летние каникулы, зимой он похварывал и нуждался в оздоровлении, поэтому, взяв его в охапку, она опять отправилась на юг без меня. А я трудился в поте лица еще несколько недель и лишь в сентябре предался заслуженному отдыху. Ехать куда-либо в одиночку мне не хотелось, и я провел отпускной дождливый сентябрь дома, изредка совершая вылазки по грибы и ягоды.

А после отпуска я случайно услышал, что в мое отсутствие состоялась аттестация эмэнесов, и Ромин перевел всех кандидатов наук, занимавших эту должность, включая защитившуюся после меня Полякову, в старшие научные сотрудники, благодаря чему их оклады сразу возросли аж на 75 рублей. Я же, как, вероятно, помнит читатель, в эмэнесах не числился, и это дало Ромину формальное основание «забыть» про меня при составлении списка претендентов на повышение. Конечно же, как обычно, список составлялся тайком, и весть об аттестации стала известна с большим опозданием. Узнав, что опять остался на бобах, я обратился за разъяснением к Ванюшину. Сделав вид, что он тут совершенно ни при чем (это непосредственный-то начальник!), Ванюшин изобразил на лице подобие сочувствия и промолвил:

- Да, Юрий Николаевич, не повезло Вам. Жаль-жаль, но теперь уже ничем делу не поможешь. Поезд ушел.

Фраза «поезд ушел» недавно появилась в лексиконе Ромина, и теперь ее взял на вооружение его верный оруженосец. Черпать из словесного кладезя шефа было его железным правилом.

Вскоре пришла еще одна ошеломительная весть: повысили до 220 рублей оклады всех ведущих инженеров. Всех за исключением меня. Почему? Оказалось, потому, что я кандидат наук. У меня, мол, еще есть шанс повыситься, а вот у неостепененных ведущих это чуть ли не последняя возможность в жизни. Словом, Ромин опять позаботился, чтобы «поезд ушел» без меня.

Когда следующей весной прошел слух о предстоящей аттестации инженеров, я решил сделать все, чтобы коварный локомотив судьбы опять не проскочил мимо. Для начала я поговорил начистоту с Роминым и Румянцевым. Не буду приводить их ответы дословно, но на этот раз, пользуясь тем, что мы говорили тет-а-тет, мои собеседники не сочли нужным маскироваться и цинично признались, что намеренно сдерживают мое служебное продвижение, что это плата мне за все мои «выступления» и предостережение тем, кто захочет за меня заступиться или последовать моему примеру.

За неделю до аттестации мне, как полагается, предложили ознакомиться с текстом моей характеристики. Я уже не ждал от нее ничего хорошего, поэтому не очень удивился тому, что в прочел. В ней утверждалось: и что у меня отсутствует самостоятельное направление научной деятельности, и что результаты, достигнутые мной за последние четыре года, носят частный характер и свидетельствуют о моей слабой творческой заинтересованности, и что мой вклад в производственную деятельность лаборатории является достаточно скромным, и, наконец, что после защиты диссертации я резко снизил трудовую и творческую отдачу и стал почивать на лаврах. Из всего этого делался вывод, что я не только не достоин повышения, но и на нынешней-то должности нахожусь не по праву.

Характеристики других аттестуемых были положительными, и возражений у них, естественно, не вызвали. Я же с таким откровенным поклепом в свой адрес согласиться никак не мог, и его авторы заранее предусмотрели это. В конце текста они напечатали фразу: «Характеристика одобрена общим собранием коллектива». Процедура коллективного обсуждения требуется только в случае, когда аттестуемый заявляет, что документ составлен необъективно. В том, что я буду протестовать, Роминцы не сомневались – слишком велика была хула на меня. Но формально фраза об одобрительном вердикте имела право появиться только после голосования. Так что начальство, поторопившись впечатать ее авансом, показало, что уверено в силе своего воздействия на коллектив, в его преданности себе и заранее знает, каким будет исход.

Оно, разумеется, хорошо знало, что делает, и в целом не ошиблось: при открытом голосовании меня не отважился поддержать никто. Но и я тоже не лыком шит и тотчас попросил переголосовать тайно, для чего заранее заготовил необходимое количество бумажек-«бюллетеней». Но попробуй соблюсти тайну в одной сравнительно небольшой комнате нашего сектора, где нормально располагалось всего шесть рабочих столов, а во время собрания тесно сидело 48 человек, попробуй-ка скрыть от соседей, какое слово вычеркиваешь в бюллетене. Это безусловно сказалось на результате, который в целом снова был не в мою пользу. Но он и не повторил итог открытого голосования - теперь меня поддержало аж 9 человек. Несмотря на проигрыш, я внутренне ликовал, ибо впервые воочию продемонстрировал всем, каким нездоровым является у нас психологический климат, как боятся люди одним неосторожным шагом навлечь на себя немилость тех, от кого они зависят, и в результате попасть в мое, незавидное для них, положение.

Накануне заседания аттестационной комиссии я написал заявление в ее адрес, где на фактах показал абсурдность выдвинутых в характеристике обвинений.

«Чем, - писал я, - как не творческой заинтересованностью, можно объяснить, что я не считаю, как делают многие, свою работу законченной после выпуска научно-технического отчета, а продолжаю обдумывать возникшие научные проблемы, подвергаю их еще более углубленному анализу, ставлю, если надо, дополнительные внеплановые эксперименты, после чего публикую научные статьи, которых у меня немало? Разве отсутствие такой заинтересованности заставляет меня заполнять паузы, возникающие в загрузке плановыми работами, не чтением за рабочим столом романов или рукоделием, как у нас принято, а выполнением инициативных сверхплановых исследований?»

Изложив всю предысторию вопроса, начатую моим письмом в газету, я спрашивал:

«Чем же объясняется столь настойчивое принижение руководством лаборатории моего реального вклада в ее производственную и научную деятельность, в общественную жизнь, постоянные попытки противопоставить меня коллективу, подчеркнуть мою, якобы, некоммуникабельность, отсутствие «авторитета среди коллектива»? Все это делается с целью доказать, что в искусственной задержке моего должностного продвижения и «замораживании» моей зарплаты виновны не представители администрации, не скрывающие в личных беседах, что мстят мне за активность в борьбе с нарушениями, а только я сам. Характеристика имеет целью склонить аттестационную комиссию к выводу, что я не заслуживаю того же уровня оплаты труда, которого уже удостоены сотрудники лаборатории, имеющие квалификацию и трудовую отдачу, равные моим, а иногда и меньшие».

В заключение я сообщал о результатах открытого и «тайного» голосований по моей характеристике, которые должны были, казалось мне, насторожить комиссию. Текст заявления я размножил и вручил накануне заседания каждому из своих завтрашних «судей».

Утром меня пригласили в кабинет Румянцева, где собралась комиссия. Председательствовал хозяин. Кроме начальников лабораторий, включая Ромина, за длинным общим столом сидели секретарь партбюро, председатель профбюро и ученый секретарь отделения. Пригласили и Ванюшина, который членом комиссии не являлся. Рядом с Румянцевым восседал сам замдиректора по кадрам Поленов. Наивно мне было ждать добра от такого состава. С самого начала было очевидно, что решение по моей персоне уже принято, а здесь будет разыгран лишь небольшой спектакль.

Заседание началось с того, что Румянцев спросил у членов комиссии, надо ли зачитывать мою характеристику. Ответом было дружное «Не надо. Знаем». Тогда предложили высказаться мне. Я заявил, что с характеристикой категорически не согласен, с сутью своих возражений заранее письменно ознакомил каждого члена комиссии и сейчас готов ответить на вопросы.

Тут же последовал вопрос Поленова, какие из выполненных мной за последние годы работ дают мне основание претендовать на повышение оклада. Я ответил, что качество моих работ не ниже, чем у младших энэсов, произведенных недавно в старшие, в чем легко убедиться, сравнив мои и их отчеты и публикации. Тут Румянцев ухмыльнулся и предоставил слово начальнику одной из лабораторий Свистунову. Причина ухмылки стала понятна, когда тот сообщил, что ему как раз было поручено изучить мои работы последних лет и высказать по ним свое мнение.

- Хотя профиль нашей лаборатории, - произнес мой «рецензент», - далек от профиля лаборатории товарища Ромина, все же моя квалификация, полагаю, достаточна для того, чтобы заключить, что работы аттестуемого нами специалиста соответствуют уровню даже не ведущего, а самого рядового инженера.

И он сослался на один из моих отчетов по договорной работе. Ее заказчика не интересовал научный анализ, а требовались, и притом в кратчайший срок, некоторые численные характеристики проектируемого объекта, которые можно было спрогнозировать только при помощи эксперимента на оборудовании нашей лаборатории. Такие ситуации возникали у нас нередко, так как НИИ, где я работал, прикладной, обеспечивающий, главным образом, нужды конструкторских бюро отрасли. Выполнять подобные проходные работы и писать по ним «неглубокие» в научном отношении отчеты приходилось время от времени всем сотрудникам нашей лаборатории независимо от должности (я об этом уже писал). Но никому не приходило до сих пор в голову подвергать на этом основании сомнению чью-либо квалификацию. Я оказался первым, против кого решили использовать этот нечистоплотный метод. Разумеется, все это я немедленно изложил комиссии, закончив так:

- Давайте не будем хотя бы друг друга обманывать, что во всех наших отчетах по договорным работам содержится глубокая наука, требующая от исполнителя высокой научной квалификации. Если уж уважаемая комиссия решила проявить настолько неформальный подход к аттестации меня как специалиста, что занялась экспертизой одного из отчетов такого рода, который, кстати, вполне устроил не только заказчика, но и некоторых присутствующих здесь начальников, чьи подписи тоже стоят под отчетом, то спрашивается, почему это делается только в отношении меня? Почему не рассматривались столь же пристально отчеты, написанные новоиспеченными прошлой осенью старшими научными сотрудниками? Уверяю вас, что у них таких отчетов тоже немало.

Такого на заседаниях комиссии еще не бывало. Здесь привыкли, что аттестуемые ведут себя робко и учтиво и самое большое, на что решаются, - это на просьбы и пожелания. А этот нахал Ершов позволил себе, страшно подумать, критику в адрес самой комиссии, обвинив ее в том, что она проводит аттестации необъективно.

- Да что это такое? – раздались возмущенные голоса. – Отдает ли он себе отчет, где находится? Указывать нам, как следует проводить аттестацию, - это, по меньшей мере, наглость.

Когда шум утих, вставил свое слово и Ванюшин. Он спросил, настаиваю ли я на том, что у нас в лаборатории нет гласности и демократии.

- Несомненно, - ответил я. – Жаль, что Вы, парторг лаборатории, этого не видите. А может, только делаете вид?

- Ну, все ясно, - прервал меня Румянцев. – У меня тоже есть вопрос, но к товарищу Ромину. Собирались ли Вы сами увеличивать оклад Ершова?

- Хотя денег у нас, как известно, нет, - ответил начлаб, - а претендентов на повышение много, я все-таки подумывал о том, чтобы при возможности добавить ему рублей 10-15. Но сейчас я уже далеко не уверен, что коллектив лаборатории меня в этом поддержит.

Вот ведь как дело представил! Это он-то, Ромин, не уверен в поддержке коллектива. Как будто до сих пор он советовался с этим коллективом по какому-нибудь вопросу.

Мне предложили подождать решения за дверью. Ждать пришлось минут десять. Пару раз из кабинета доносился чей-то громкий голос и дружный смех, но понять, что их так веселило, было невозможно

Наконец выглянул ученый секретарь и сделал приглашающий жест. Когда я вошел, Румянцев дописывал что-то в моем аттестационном листе. Закончив, он протянул мне его со словами: «Ознакомьтесь и подпишите».

Решение комиссии гласило: «Рекомендуется на должность научного сотрудника с окладом 200 рублей, который будет установлен после введения новых условий оплаты труда. Рекомендовать т. Ершову Ю.Н. нормализовать отношения с коллективом, обратив внимание на то, что формальное понимание своих обязанностей и несамокритичность затрудняют привлечение его к участию в коллективных работах и снижают эффективность как специалиста».

Этот текст никак не вытекал из того, что говорилось обо мне во время заседания. Откуда же он взялся? Не вызывало сомнения, что он был плодом творчества Ромина. Он отомстил мне за несговорчивость на прошлогоднем совещании по его теме. Ведь, не согласившись с предложенной им тогда фальсификацией результатов исследования, я действительно показал неспособность участвовать в коллективных, нет, не работах, а обманах.

12

Я много думал о случившемся со мной, анализировал свои и своих оппонентов слова и поступки, так как мучительно старался найти истину, понять, кто же прав, в глубине души допуская, что в чем-то был не прав сам. Вот некоторые из размышлений, пролившиеся на страницы моего дневника.

«Что толку в Вашем письме в газету? Все равно ничего не изменилось. Вы ничего не добились», - раздраженно бросил мне коллега. Из его слов следует, что если бы результат был положительным, то его мнение было бы иным. Но почему, мой сердитый коллега, результат получился негативным. Не потому ли, что меня никто, в том числе и лично Вы, не решился поддержать, и мне пришлось от начала до конца биться на глазах у всех в одиночку. Я добился (добился же!) издания директором приказа, которым мог воспользоваться любой незаконно обсчитанный временный заместитель, и не моя вина в том, что никто, кроме меня, не посмел этим правом воспользоваться. Хотелось бы думать, что Ваша раздраженность есть отражение пробудившейся совести, мучающей Вас за то, что равнодушно (или трусливо) наблюдали со стороны за моей неравной схваткой…

Не потому ли многие не только не поддержали меня, но и выступили против, что повод для моего «бунта» выглядит неэффектно, не производит впечатление на людей, воспитанных всем предыдущим опытом нашей жизни. Одним из постулатов этого воспитания было (и пока остается) утверждение, что борцом, достойным одобрения и поддержки, следует считать лишь того, кто борется исключительно за общее благо, за благо других и ни в коей мере не за свое личное, т.е. является абсолютно бескорыстным. Поэтому считается, что если из возможной победы в начатой борьбе за справедливость человек может извлечь хотя бы небольшую пользу для себя лично, то это уже не настоящий борец, достойный общественной поддержки. Сразу возникает и крепнет убеждение, что извлечение личной пользы является главным и единственным мотивом действий такого человека, а то, что общественной пользы будет гораздо больше, во внимание не принимается. Вместо сочувствия у коллектива возникает недоверие, презрение, обида, желание высказать эти чувства смутьяну, осадить его, даже стать грудью на его пути. Знаем, мол, таких, видели – внешне выглядит вроде благородно, а в действительности преследует свои шкурные интересы. Такой обстановкой легко воспользоваться преследователям борца, легко расправиться с ним от имени коллектива, руками коллектива…

Двинский считает, что люди потому не на моей стороне, что видят во мне только борца за денежные знаки. «Я-то, зная тебя, понимаю, - сказал он, - что ты борешься за идею, тебе стала невыносима скотская жизнь, зависящая не от труда, а от благосклонности начальства. Но многие думают иначе, потому и равнодушны». Но как же можно, Валера, подозревать меня в корыстолюбии? Ведь с самого начала было понятно, что в нынешней обстановке я ничего не выиграю в деньгах, а наоборот, могу крупно проиграть, и я тем не менее начал борьбу. А потом, видя, что с каждым новым шагом проигрываю все больше, не стал сдаваться. Разве корыстолюбцы так поступают?

В отличие от других жертв несправедливости, о ком предпочитают писать авторы газетных очерков, меня все-таки не уволили и, тем более, не упрятали в тюрьму или психушку. Моя история не обладает такой эффектной остротой. Она из разряда массовых, типичных. В ней типично то, что чаще всего человека побуждает к критическому выступлению все-таки несправедливость, допущенная по отношению к нему лично, семье, другу. Несправедливость к коллективу или обществу в целом, поскольку она делится между многими, стерпеть легче, хотя это не значит, что ее следует терпеть. Типично также то, что преследование за критику гораздо чаще сводится к «бескровным» способам расправы с критикующими. В таких вот типичных случаях, когда человеку мстят исподтишка, незаметно для сторонних наблюдателей, ему гораздо труднее это доказать и защищаться. Это еще одна причина, почему люди предпочитают держать язык за зубами, «выпускать пары» в курилках или на домашней кухне…

В стране громогласно объявлена перестройка, и в институте интересуются, когда она докатится до нас. На днях Новоспасов обратился с таким вопросом к кому-то из профкома, и тот ответил: «Не знаю, по-моему, у нас она если и начнется, то не скоро. Министерство молчит, и наш директор помалкивает». Заблуждение (может быть, сознательное) многих людей состоит в том, что они надеются, что перестройка придет к нам откуда-то извне, а точнее – сверху, например, из министерства, что ее санкционируют какой-нибудь директивой или приказом. И вот тогда наше начальство, которому перестройка, судя по всему, не нужна, и которое оттягивает ее приход всеми силами, вынуждено будет приступить к каким-нибудь реформам внутри института. Это заблуждение показывает, как силен в нас стереотип мышления, что менять что-либо в нашей жизни, даже образ мыслей, можно только по чьему-то разрешению или указанию. Мы привыкли душить в зародыше позывы собственного разума, и для нас неавторитетны мнения тех, кто не выше нас по чину. Все боятся, что на того, кто двинется по пути перестройки, руководствуясь не указанием сверху, а собственным душевным порывом, обрушатся гонения. И для таких опасений, как показывает хотя бы мой пример, есть основания. Если гонения за индивидуальные порывы будут продолжаться, то это не только не будет способствовать психологической перестройке в институте, но и основательно ее задержит. Те, кто боится проявлять инициативу, подавать свой голос, станут остерегаться еще больше и не только не сделаются активными борцами за перестройку, а даже и вопрос-то не станут задавать, когда, мол, она до нас дойдет. Мнение, что перестройка – дело начальства, а наше дело – помалкивать и ждать указаний, укрепится еще больше…

Опять разговаривал с Валерой Двинским о наших делах. Он возмущен появлением фотографии Крутова на институтском стенде «Галерея трудовой славы», говорит, что это плевок в лицо коллектива, но заявить об этом во всеуслышание опасается, так как предполагает, что за спиной этого карьериста стоит Ромин (правильно предполагает). Я возьми и предложи: «Если ты боишься, то давай, первым скажу об этом я, т.е. приму на себя главный удар мести за это. А ты всего лишь поддержи меня, скажи, что и тебе тоже неизвестны трудовые подвиги Крутова». Но Валера только руками замахал: «Что ты, что ты, я себе не враг». Но он не прав, у него есть шанс стать одним из немногих «официальных» правдолюбов. На днях одна институтская дамочка с апломбом заявила мне: «Неправда, Вас преследуют не за критику. Меня же не преследуют, а я считаюсь в своей лаборатории первой правдолюбкой». Думаю, что правдолюбка она только внешне, и те, кого она «критикует», видят, что ее критика – только спектакль, игра, набор фраз, поэтому не только не обижаются, а, вполне возможно, даже одобряют ее. Пусть , мол, будет у нас в коллективе один управляемый правдолюбец, Это только украсит наш коллектив и его руководство. Будет возможность в случае чего сказать: «Вот как хорошо у нас обстоит дело с критикой. У нас есть завзятый любитель критиковать начальство, а мы его за это не преследуем, и он сам, как видите, это подтверждает»…

С удивлением прочел в той же газете, где писатель Г-н призывал таких, как я, бороться с махинаторами и бюрократами, пока хватит духу, «дружеский» совет журналистки Лидии К.: не «зацикливаться» на борьбе. Не берусь судить о всех, но убежден, что многим из тех, кто встал на путь поиска правды и справедливости, не позволяет сойти с него мысль о том, как порадуют они этим людей определенного сорта. Не участвуя сами в такой борьбе и не поддерживая тех, кто на нее решился, эти люди тем не менее не без любопытства наблюдают со стороны за схваткой и с нетерпением ждут момента, когда можно будет сказать потерпевшему поражение борцу-одиночке: «А ведь тебя предупреждали. Не послушал, дурачок, вот и набил себе шишек. Впредь будь умнее, цени наш мудрый совет – не плюй против ветра, не противься аномалиям жизни, а приспосабливайся к ним и извлекай пользу лично для себя». В поражении борца эти «мудрецы» видят доказательство правильности своей «философии», подтверждение правоты своей жизненной позиции.

Так неужто позволить таким ликовать? Нет, уважаемая Лидия К., задача прессы, особенно сейчас, когда люди с трудом начинают разгибать спины и расправлять плечи, состоит не в том, чтобы охлаждать пыл борьбы за правду и призывать, как это делаете Вы, «не требовать справедливости от тех, кто на нее не способен», но «продолжать нормально жить и честно работать». Не видите ли Вы сами в призыве смириться с несправедливостью и жить нормально по меньшей мере противоречия, а то и все того же совета приспосабливаться? Вы пишете, что «в такой позиции тоже заключена правда». Получается, что можно считать себя правдолюбцем и честным человеком, просто честно исполняя свои служебные обязанности и уклоняясь при этом от конфликтов с теми, кто просто не способен поступать справедливо, терпя их даже в роли своих начальников, решающих за нас, как нам, честным, жить. Сколько людей, устыдившихся, было, своей пассивности и подумывавших о том, чтобы влиться в ряды борцов за справедливость, но слегка робевших, обрадовались и успокоились, прочтя Ваши слова.

13

«Уважаемые сотрудники института!
Случается, что тот или иной из нас, добиваясь справедливого решения своего вопроса традиционными методами, не получает должной поддержки. Пострадавшему от бюрократов предлагает свою помощь секция социальной защиты при институтском отделении Ленинградского Народного Фронта (ЛНФ).
Мы намерены бороться с бюрократами, прибегая к таким действенным методам, как:
- предание делу широкой гласности через средства информации ЛНФ,
- сбор подписей в защиту пострадавшего, проведение собраний, митингов протеста и т.п.,
- открытое обращение к бюрократу,
- открытое обращение к коллективу подразделения, в котором работает бюрократ, или к общественной организации, в которой он состоит.
Мы приложим все силы для поддержки справедливых и законных требований любого сотрудника института независимо от того, является ли он членом ЛНФ или нет».

Такое объявление прочли сотрудники нашего НИИ на дверях проходной летом 1989 года. Ему предшествовали многие бурные события в жизни города. Весной на волне резкой активизации социальной активности и политизации населения в ходе первых демократических выборов народных депутатов страны в Ленинграде состоялся учредительный съезд Народного Фронта – массового движения в поддержку радикальной перестройки нашей жизни в противовес ползучей, тянувшейся уже не один год. Жаркие политические ветры проникли даже за колючие заборы нашего «закрытого» предприятия. Несколько десятков человек из шеститысячного коллектива откликнулись на призыв инициативной группы и записались в ряды ЛНФ, образовав его институтское отделение. Разумеется, я (единственный из нашей лаборатории) сразу оказался в их числе и на первом же собрании предложил считать одним из важнейших направлений деятельности заступничество за тех, чьи законные права ущемляются. Так возникла секция, о которой сообщалось в объявлении.

Нельзя сказать, что к нам сразу повалили нуждающиеся в поддержке и защите. Да мы и сами не ставили перед собой задачу вступаться за каждого, подменять в этом смысле такие традиционные организации, как профсоюз, прокуратура, суд. Имелось в виду помогать тем, кто не только убедил нас в своей правоте, но и обращался уже в соответствующие инстанции, но не встретил там понимания. Кроме того, поскольку мы обещали действовать только гласно, обращение к нам могло отпугивать тех, кто боялся обострять отношения с начальством, полагая, что лучше перетерпеть несправедливость, чем подвергнуться риску пострадать еще больше. Поэтому заявителей у нас появилось немного. Тем не менее совсем без работы нашей секции сидеть не пришлось.

Для «оглашения» дел наших подзащитных мы стали использовать стенд «ЛНФ информирует», созданный и установленный на территории НИИ на средства членов Фронта для информирования сотрудников о его деятельности.

В одной из первых листовок мы рассказали о ведущем инженере Ю., который на свою беду внес однажды предложение по вопросу оплаты труда в секторе. Начальство решило поддержать это предложение, и был уже издан приказ, как вдруг при его реализации обнаружились недовольные. И тогда руководители, стремясь избавить себя от объяснений с обиженными, натравили их на Ю. Бедняга оказался в эпицентре конфликта, охватившего вскоре всю лабораторию. Защищаясь, он вынужден был покритиковать начальников, и те в отместку стали под разными предлогами систематически урезать ему премии. А когда приблизилась аттестация, вознамерились еще и понизить его в должности. Всего лишь год назад они высоко оценивали его профессиональные качества (он работал в институте не первый десяток лет, имел много изобретений) и даже теперь признавали, что со времени предыдущей аттестации его квалификация не упала. Больше того, они соглашались через год «при хорошем поведении» возвратить его на прежнюю должность, но до тех пор настаивали на непременном понижении. «Такая логика рассуждений, - говорилось в заявлении нашей секции, - доказывает, что причина понижения в должности отнюдь не квалификационная. Она – в желании наказать Ю. за критику, проучить его, а заодно и тех, кто захочет последовать его примеру. Налицо характерные проявления командно-административных методов руководства, которым ЛНФ говорит решительное «Нет».

В другом случае к нам обратился рабочий М. Будучи профоргом отдела, он вскрыл факты изменения окладов некоторых сотрудников тайком от профсоюза, ратовал за справедливое распределение премии с учетом степени трудового участия. Разумеется, начальнику такой независимый профорг был ни к чему, и он стал склонять М. добровольно покинуть свой общественный выборный пост. Тот отказался, и тогда начальник дал ход хранившемуся у него спорному заключению медкомиссии о несоответствии здоровья М. выполняемой им работе. В свое время он не придал этой справке никакого значения, но теперь решил передать ее кадровикам, чтобы М. убрали из его отдела. В своем «дацзыбао» мы спрашивали этого «гуманиста», почему столь трогательная забота о здоровье рабочего пробудилась в нем лишь после критических выступлений последнего.

Характерным для всех случаев, потребовавших нашего вмешательства, было то, что начальники использовали в своих целях такое безотказное оружие, как «мнение коллектива». Они охотно шли на созыв общего собрания, наперед зная, что подавляющее большинство предпочтет поддержать «хозяина», от благосклонности которого зависит их благополучие, а не одинокого строптивца. В результате формально вопрос решался вроде бы демократично, волей большинства, но при этом глубоко несправедливо.

Сталкиваясь порой среди наших подзащитных с людьми, внешне не очень симпатичными, этакими неврастениками с яростно горящими глазами, я думал, всегда ли они были такими. Какая сила доводит до такого состояния некогда жизнерадостных сангвиников и даже умиротворенных меланхоликов? Не наше ли равнодушие к ним, ставящее их в положение одиночек-изгоев? Никто не пытается противопоставить их убежденности достаточно убедительные контраргументы, а лишь подавляет их методом грубого навала: раз подавляющее большинство против тебя, значит, ты неправ.

Можно ли вообще успешно, без нервного срыва доказывать свою правоту, живя в неправовом государстве? Ведь некоторые законы у нас просто несправедливые, а по многим вопросам законов нет вообще, т.е. царит беззаконие. Это резко усложняет индивидууму отстаивание своих прав. Он идет к юристу, а тот вместо того, чтобы найти соответствующую статью, начинает рассуждать о сложившейся «юридической практике». Вот такая обстановка правовой неразберихи и способствует тому, что в спорных ситуациях царит не закон, а право большинства навязывать свою волю меньшинству, тем более одиночке. Между тем, как сказал поэт Евгений Евтушенко,

                                         О, большинство,
                                                        о, большинство,
                                         Ты столько раз неправо было.
                                         Ты растлевало и губило,
                                         И ты теперь –
                                                       не божество.

Когда наше государство станет правовым, противоречия между администратором и подчиненным, индивидуумом и коллективом будут разрешаться при помощи законов. Но чтобы самих противоречий стало меньше, одного этого недостаточно. Видимо, нужна такая коренная экономическая ломка, такое преобразование отношений между людьми в процессе труда, чтобы голое командование и откровенное администрирование стали экономически невыгодными.

Впрочем, я, кажется, отвлекся от рассказа о деятельности нашей секции. К сожалению, его можно не столько продолжить, сколько завершить, так как, не будучи официально ни упраздненной, ни запрещенной, секция проработала тем не менее недолго. Шли дни, и постепенно я стал замечать признаки охлаждения активности у моих товарищей-«фронтовиков». Все чаще раздавались их ссылки на занятость по основной работе, все реже обновлялись материалы нашего стенда, и почти перестала появляться там информация о внутриинститутской жизни, хотя она по-прежнему требовала пристального критического рассмотрения. Продолжали болтаться на ветру и выгорать на солнце только вырезки из городских и центральных газет. Когда на очередное собрание пришло только пять человек, кто-то сказал, что, кажется, мы начинаем постепенно уходить в «подполье».

- Почему - «начинаем уходить»? – удивился я. – По-моему, мы из подполья еще и не выходили. Я ни разу не видел списка наших членов, и о том, что нас несколько десятков, знаю только со слов уважаемого председателя Кости, который держит список в тайне.

- Да, это правда, - признался Костя, - потому что многие из тех, кто записывался в ЛНФ, умоляли не делать это достоянием гласности, чтобы об этом, не дай бог, не узнали их начальники. Я им твердо обещал это, и обещание не нарушу.

Вскоре Костя, вернее, Константин Петрович Сыромятников был избран народным депутатом, и покинул наши стены, навсегда унеся с собой заветный список. Подождав немного, я отпечатал на машинке и прикнопил в центре нашего вконец опустевшего стенда листовку под заголовком «Не пора ли выйти из «подполья»?»

«Помните, - обращался я к «однополчанам», - сценку из спектакля Аркадия Райкина, где у одного персонажа время от времени спрашивают, что он лично думает по обсуждаемому вопросу, а он каждый раз твердит: «Я, как и все мои товарищи,…»? Этот тип человека, к сожалению, довольно распространен в нашем обществе, иначе не попал бы под острое перо сатирика. Его девиз – «не высовываться», т.е. либо оставаться социально пассивным, либо, если и проявлять какую-то активность, то не иначе как в толпе, без риска персональной ответственности.

Что ж, было бы утопичным требовать активности от всех граждан. Но если человек вступил добровольно в некое общественное объединение и тем самым взял на себя обязательство выполнять его устав, то к нему такая требовательность со стороны единомышленников естественна и необходима. Одним из новых общественных формирований в нашем институте является отделение ЛНФ, насчитывающее несколько десятков человек. Много это или мало? Смотря как себя вести. Мало, если продолжать помалкивать и даже факт своего членства тщательно скрывать от окружающих, не посещать собрания, не вносить никакие предложения, не читать информационные выпуски движения и даже, как поступают некоторые, не платить взносы. В этом случае эффект будет минимальным, если не нулевым. Можно вести также жизнь «подпольщика», т.е., не афишируя членства, тихо платить взносы, покупать и читать издания ЛНФ. Это уже лучше. Но ведь у нас не подпольная организация, и граждане, вступившие в нее, не должны действовать скрытно, как будто нарушают закон.

Что я хочу этим сказать? То, что пора бы членам ЛНФ в нашем институте выйти из «подполья». Иначе, чем открытой, гласной деятельностью нам не достичь своих целей. Считаю, что обстановка требует, чтобы те, кто записался в наше движение, набрались смелости обнародовать свое членство, высказавшись по волнующим их вопросам здесь, на этом стенде. Не следует стесняться, если Ваш текст будет не очень гладким. Главное – написать искренне, от сердца, и люди Вас поймут. Не следует бояться высказать спорное мнение, ошибиться в оценках. Истина рождается в споре и погибает там, где царит твердокаменное единомыслие».

Я и не рассчитывал на то, что на мой призыв откликнутся все или многие из секретного костиного списка, но того, что не откликнется ни единая душа, не ожидал никак. Это было крайне грустно, но все же не катастрофа. Видимо, подумал я, никто из них, даже имея в голове какие-нибудь предложения, не обладает талантом излагать мысли на бумаге. Что ж, бывает, хотя вообще-то предполагается, что интеллект людей, занимающихся научными исследованиями, должен помогать этому. Ладно, с досадой решил я, не хотят ничего писать, так пусть хотя бы рассекретятся. Лично мне это нужно было еще и потому, что те, кого я знал лично и с кем работал в секции, постепенно поуходили из института на вольные негосударственные хлеба, и сотрудничать стало не с кем. По всему поэтому через некоторое время вслед за моим первым призывом на стенде ЛНФ, по-прежнему бесстыдно голом, появился второй.

Процитировав текст предыдущего обращения, я продолжил так:

«Мне пришлось прибегнуть к повторению прошлого призыва потому, что на него почему-то никто не откликнулся. Считаю, что поступать так могут только те, кто, заявив в свое время К.П. Сыромятникову (без права разглашения) о своем вступлении в ЛНФ (что по Уставу достаточно для членства), решили этим свою деятельность в его рядах и ограничить. Если желающих выйти из «подполья» у нас не окажется, то нам придется честно признаться, что никакого отделения ЛНФ в институте фактически нет, и, утверждая обратное, мы только выдаем желаемое за действительное. Тем, кто этого не хочет, предлагаю хотя бы вписать себя в помещенный ниже список подлинных членов ЛНФ, т.е. тех, кто, по крайней мере, не боится открыто признаться в том, что хочет и будет действовать во имя достижения его благородных целей».

Под текстом на листе оставалось много пустого места, которое я отвел под будущий список, расчертив его на строки и пронумеровав их. Чтобы моя затея была предельно понятна, я написал в первой строке: «Ершов Ю.Н., лаборатория такая-то». На сей раз мой оптимизм был уже не столь велик, как прежде, и я гораздо легче перенес чувства стыда и разочарования, возникшие оттого, что на мой призыв не откликнулся никто…

***

Оборвем рассказ Юрия Николаевича на этом по-своему знаменательном месте и воздержимся от пространного комментирования и назойливого резюме. Дело-то прошлое, со времени описанных событий успел пройти уже ряд лет, принесших в нашу жизнь большие изменения, свидетелями и участниками которых был не только наш герой, но и все мы, способные при желании легко найти себя среди персонажей его повествования. С высоты приобретенного опыта мы имеем теперь возможность дать более объективную оценку обстановке и общественным нравам той поры и сравнить их с нынешними. А, сравнив, сказать, многое ли изменилось не только вокруг, но и внутри нас, в нашем сознании, психологии, в том, что стало модно с чьей-то подачи именовать иностранным словом «менталитет». И если изменилось, то в лучшую ли сторону? Стали ли мы ощущать себя менее робкими, более раскрепощенными и самостоятельными, а также более мудрыми без закавычивания этого слова? Боюсь, что.… Впрочем, пусть каждый скажет себе об этом сам.

Геннадий Шевелев

наверх